от печки.
— Вот так новенький, — изумилась тётя Настя. — Только привезли на место — ночью обложился, а днём фулюганит. Вы проучите его, ребята. Так нельзя.
— Вот мы и учили, тётя Настя. А он — Гебус и всё врёт, — обрадовался Жаба.
— Они, они… — захлебнулся слезами Зацепа и больше ничего не сумел сказать.
— Ну, ты что, дурачок, — сжалилась над ним тётя Настя. — Давай я тебя на место поставлю. И кто так тебя изукрасил? То зелёный, то красный, ровно семафор.
Костя уткнулся в книгу, Гришка отвернулся к балконной двери (кнут был надёжно упрятан под матрац) и делал вид, что рассматривает узор на стекле.
— Он сам, — крикнул Жаба.
— Я сам, — еле слышно согласился Зацепа.
Глава шестая
УРОК ИСПАНСКОГО
естра Оля, молодая, белолицая, дежурила с няней Марулей, то ли мордовкой, то ли татаркой. В её дежурство процедуры после завтрака — тряска постелей, перекладывание в гипсовой кроватке, посыпание спины тальком, чтобы пролежней, упаси бог, не завелось, — проходили быстрее, незаметнее. «Ну ты, чурбачок, поворачивайся», — скажет, бывало, Оля добродушно и по спине пришлёпнет. Не то что Евга — стоит-стоит над тобой минут пятнадцать, сбросив одеяло и простыню, и всякую завязку общупает, каждую складочку разгладит, пока не спохватится, что в палате холодно. А у Ганшина уж мурашки по всему телу.
Оля ходила всегда в чистом халате и крахмальной косынке, легко на всех обижалась, нервничала, и нянька Маруля, мешая русские слова с незнакомыми, объясняла это так, что она мечтает о мужчинах. За ней недавно ухаживал один раненый лейтенант, вышедший из госпиталя, но ничего из этого не получилось. Может быть, потому, что она перестарок, двадцать шесть уже. «Любовь — это не шутка-утка, — говорила, посмеиваясь себе под нос, Маруля. — А вообще бакши — хороший девка».
Последнее время заметно было, что к Оле неравнодушен и даже
Оля переворачивала Жабина, когда в палату вошла с книгами под мышкой, в накинутой на плечи шубейке Зоя Николаевна. Ганшин знал её ещё с Москвы, она учила географии и немецкому старших мальчиков. В эвакуации же её ставили и дежурным воспитателем.
Немолодая, сухощавая, вечно в одном и том же коричневом платье, свисавшем чуть не до полу под медицинским халатом, Зоя Николаевна, это знали все, была мягка и незлобива. Когда её сердили, она огорчалась, начинала беспомощно трясти пепельно-седым пучком волос и шепелявить больше обычного: «Разве так можно себя вести? Вы хулиганничаете. Это, это…» — и захлебывалась в негодовании. Наказать она не могла, даже отчитать толком не умела, зато знала много интересного. Рассказывала о капитане Куке, о плаванье Лаперуза, и слушали её, как сказку.
Сочувствие ребят вызывала она ещё и своей бедой, о которой говорили шёпотом. На войне с белофиннами убили её единственного сына. Он пошёл на фронт, едва кончив институт.
Ганшин навсегда запомнил один странный вечер по пути в эвакуацию, на какой-то террасе, где они лежали во Владимире. Была морозная ночь последних дней октября, с инеем на пожухлой траве. Только что объявили отбой воздушной тревоги. Ни огонька вокруг: в городских домах плотно спущены чёрные бумажные шторы, завешены одеялами окна главного корпуса. И как-то особенно ярко сверкали в холодной ночи звёзды. Кутаясь в шубейку с драной лисой, Зоя Николаевна сидела на краешке его постели и учила, как найти созвездие Кассиопеи: «Ну, куда же ты глядишь? Во-он, такая яркая звёздочка, и возьми чуть левее — вторая. А потом вниз, и от неё снова вверх». И вдруг он увидел над откосом перевёрнутую и растянутую букву «М», и удивился, как не замечал её прежде.
Молчание этой ночи навевало чувство страха и покинутости, одиночества в бесконечных чёрных пространствах. Сердце его колотилось. Он спросил Зою Николаевну, есть ли жизнь на звёздах. Она стала объяснять. И вдруг сказала: «Я верю, что и Витя где-то там». Витя был её убитый сын. «Зоя Николаевна, разве мы не умрём?» — спросил Ганшин с колотившимся сердцем. Этот вопрос тайно мучил его, временами уходя и снова прокалывая острым испугом, ещё с московского изолятора, где он, впервые оставшись совсем один, недвижимый, в своём глухом гипсе, трое суток проплакал по дому, по маме, неведомо зачем покинувшей его и отдавшей в больницу, и вдруг испугался смерти. «Кто как верит… Я верю в бессмертие души, — сказала Зоя Николаевна и отвернулась. — Ну, это, может быть, неправильно, Сева, — тут же спохватилась она. — Наука говорит нам…»
Но было поздно: её слова засели в голове Ганшина и ещё недавно, в знак особого доверия, он поделился ими с Костей. «Ну и что? Барахло всё это. А ты поверил? Просто, значит, она монашка, в бога верует». Ганшин смутился. Он и сам немного подозревал, что Зоя Николаевна заливает, и испытал от слов Кости чувство освобождения.
Теперь Зоя Николаевна стояла у печки рядом с постелью Зацепы и ждала, когда станет тихо. Ребята замолчали. Лицо её приняло непривычно строгое выражение и, не подымая глаз от пола, как это случалось с ней, когда она была чем-то поглощена, объявила:
— Наконец, ребята, мы начинаем нормальные школьные занятия. Будем стараться подтянуть всех к программе четвёртого класса. Вы должны напрячь свою волю, собраться, чтобы с самого начала ничего не пропустить. Четвёртый класс такой ответственный! Сейчас я проверю вас по арифметике, а потом, если успеем, обсудим, как быть с иностранным языком.
Лица ребят внимательные, любопытствующие. Уроки, школа всё это было «до войны», чудесный, утраченный мир. Забыто, как скучали, бывало, на уроках, как томились над домашними заданиями, и будничные слова Зои Николаевны звучат сейчас праздником. Да ещё обещан иностранный язык! Это пахнет чем-то взрослым, неизведанным.
Но начала Зоя Николаевна со скукоты: стала спрашивать таблицу умножения, кто что помнит. Подряд знал до семи только Костя. А в разбивку и он спотыкался. Самым слабым оказался Жабин. Зоя Николаевна стала допекать его умножением на три и на четыре. Костя то и дело тянул руку.
— Успокойся, Митрохин, я знаю, что ты это знаешь, — сказала Зоя Николаевна. — Ведь тебе бы можно даже в пятом классе быть, но у нас нет такой возможности. А других надо подогнать.
Костя огорчился, повернулся к Гришке и стал дёргать завязку от его фиксатора.
Ганшин и Поливанов тоже не отличились в разбивку. Всем скоро это наскучило, Зацепа стал подбрасывать к потолку скомканный бумажный шарик, но тут Зоя Николаевна объявила перемену. А после перемены сказала:
— Вы понимаете, ребята, как важно знать иностранный язык. Сейчас война, и нужны переводчики. Я знаю три языка, один из них могла бы с вами начать: немецкий, французский или испанский. Так вот, какой бы вы…
— Испанский! — закричали все, не дав ей договорить.
Какое могло быть сомнение! Валенсия, Барселона, Мадрид… Интернациональная бригада, бои под Гвадалахарой — магические слова довоенного детства, они пахли порохом. И ещё фотографии разбомблённых домов в газетах, и испанские дети, сошедшие в пионерских галстуках с трапа парохода в Одессе. Как их жалели и как завидовали их судьбе, их голубым пилоткам с кисточками, называвшимся