она жужжала и билась, а в довершение жал на брюшко…
В девчачьем ряду взвизгивали, кое-кто из ребят отворачивался, Изабелла совестила за жестокость, но это лишь разжигало Жабу. Его маленькие тёмные глазки сияли торжеством, он вертел круглой головой, проверяя впечатление: пусть все видят, какой он беспощадный!
С некоторых пор его приблизил к себе Костя. Они и на улице теперь стояли рядом. А Гришку Костя разжаловал. «Какой-то ты малохольный», — неожиданно сказал он ему. И Гришку за Жабой поставили.
Что правда, то правда, Гришка и всегда соображал туго, книг вовсе не читал и будто спал с открытыми глазами. Конечно, был он Косте верен, но и Жаба верность доказал. Как-то Костя рассердился на Гришку, и Жаба щипал его, как гусак, с вывертом, до синяков. А тот и не сопротивлялся, только мычал тягуче.
И с Поливановым Костя стал больше дружить. Ведь Игорь что придумал — нарисовать карту, настоящую карту Дурландии, с проливами, островами, заливами и со своей столицей. Хотели назвать её Константинополь, но оказалось, такой город уже прежде был, Изабелла на истории о нём говорила. Да и Косте неловко перед взрослыми — пойдут ещё разговоры.
Карту выдумывали, чертили на большом листе, раскрашивали дня три… Надоело. И снова Игоря осенило: ведь можно ещё дурландские деньги делать. Нарезать из старых газет полосок и кружочков — вот вам и деньги. А банк, чур, весь у Кости для расходования — по числу щелбанов, сколько кто ему должен. Дальше — больше: загорелись писать историю Дурландии и все памятные события — с кем кто в палате дрался и кто победил, кого наказали по указу Кости, какие кто ему подарки сделал.
Случился у Ганшина с Игорем после отбоя один негромкий разговор.
— Я хорошим был, и надоело, — объяснил Игорь. — Сколько можно? Вечно я в дураках перед Жабой. А Костя, между прочим, не такой плохой, как ты думаешь.
— А я ничего не думаю, — промямлил Ганшин.
Дурландией позанимались неделю-другую и остыли. Но Игорь среди палатных приобрёл иное уважение. И Ганшину досадно было видеть, как советуется теперь Костя с Игорем и как преданно, по- собачьи смотрит его друг в глаза Косте.
Глава пятнадцатая
ЛЮБОВЬ
ровать Ганшина стояла теперь с краю, у прохода, вслед за Поливановым. Проход был устроен в том месте, где шла дорожка от крыльца. А за дорожкой сразу же начинался девчачий ряд. Случалось, Изабелла соединяла теперь обе палаты на пионерских сборах или в общих играх — в шарады или в города.

С краю, за пыльной, истоптанной дорожкой, лежала Лена Бугреева, или, по-санаторному, Бухря. Девчонка как девчонка, сто лет Ганшин её знал, ещё с Сокольников, и в кино недавно оказались рядом. Но будто только теперь увидел. Последнее время он частенько взглядывал на неё, и ему нравилось, как она фыркает, услышав что-нибудь смешное, и как закрывается голым локтем от солнца. Симпатичная! Правда, слишком засматриваться на неё было опасно — свои заметят, засмеют: влюбился, втюрился… Нет уж, извините, не для нас эти нежности.
Но однажды во время мёртвого часа он поймал на себе её пристальный, серьёзный взгляд. Раньше он отворачивался в таких случаях — не хватало ещё с девчонкой переглядываться, а тут нарочно поглядел на неё в упор. Было что-то упоительно-опасное и стыдное в этой встрече глазами. Ленка вдруг улыбнулась, сморщив нос с конопушками, покраснела и, повернувшись к своей подруге Гале Хромовой, зашепталась с ней быстро-быстро.
С той поры они оказались чем-то связаны, хотя Ганшин и не мог определить чем, и смотрели друг на друга, когда никто на них не глядел: утром, до звонка, или во время мёртвого часа, укрывшись с головой простынёй и проделав в ней круглое окошко.
Севка знал уже хорошо её лицо, и оно ему нравилось. Волосы девочкам разрешали чуть длиннее, чем ребятам, и они свешивались у Ленки на ухо светлой прядкой. Брови у неё были тонкие, а глаза, которые кто-то из взрослых назвал ореховыми, ярко-коричневые, живые, быстрые.
Ганшину приходилось слышать разговоры, что люди, и в особенности женщины, бывают красивыми и некрасивыми. Красивых любят, и по всей видимости, это не пустяк, иначе зачем об этом так много говорят и пишут в книгах. Но по правде сказать, сам он плохо понимал, что это значит. Красива ли Изабелла? Или сестра Оля? Или Настя? Вот уж он не мог бы определить. Сказать можно только — нравится или не нравится. А Ленка ему нравилась.
Был тихий предзакатный час после ужина, солнце скатилось за сопки и бросало оттуда на верхушки деревьев последние оранжевые стрелы, когда Маруля, забирая пустые миски, сунула ему на ходу клочок бумаги. «Тебе девочка передал», — сказала она скороговоркой и поплыла в раздаточную с нагруженным грязным подносом.
У Ганшина сухо стало во рту. Убедившись, что на него не смотрят, он сунул записку в книгу «Генрих начинает борьбу», лежавшую на кровати. Потом незаметно, воровски озираясь, развернул под простынёй записку и в зелёном свете гаснущих июльских сумерек прочёл: «Сева, я тебя люблю. А ты меня? Л.».
К этому он не был готов. Какая-то сумасшедшая радость прихлынула к груди и с нею удивление: «Ну и Ленка!» И тотчас испуг. Что это, в самом деле, происходит?
Наутро он боялся посмотреть на Ленку, но когда их взгляды встречались, оба отворачивались, он краснел и сердце начинало бухать, как в лихорадке.
Через день опять дежурили Оля с Марулей. После завтрака неожиданно заявился прощаться Гуль. Его отправляли в военное училище. Он пришёл, красненький, прыщавый, весёлый, с ремнём баяна на плече, и ещё издали, увидев Олю, рванул мехи:
— Э-эх, Олюша, помнишь наши встречи…
— Вы, Юра, сегодня немного не в форме и лучше по этой причине до меня не прикасайтесь, сказала Оля, взглянув на него исподлобья своими красивыми бараньими глазами.
Он попытался обнять её за широкую талию, но она ловко увернулась и стала с лишним усердием стряхивать крошки с постели Поливанова.
— Обещали мне, Юра, фильдекосовые чулки, а сами вот в армию уходите, — не глядя на Гуля, попрекнула она.
— Ну, чудачка, далеко не уйду, — сказал весело Юрка. — Только гимнастёрку надену, и уж позовёшь не позовёшь, а в увольнительную к тебе. И на танцы-шванцы!
Гуль вздёрнул баян и попробовал было, как прежде, заиграть марш, чтобы все колотили руками по постелям в такт, но получилось нестройно, лениво. Юрка полинял в их глазах, и его слушали больше из вежливости. Он понял это и оборвал музыку на растянутом трезвучии. Спустил на землю баян, придержав его за ремень, бросил за щеку кусочек сибирской смолы, «серки», и стал жевать её, изображая лицом полное довольство собой и безразличие ко всему на свете. Потом присел на кровать к Ганшину и, понизив голос, сказал заговорщицки:
— Сева, ты за краски на меня не дуешься? Нет? Ну и молодец. Так тогда получилось… Хочешь, я от тебя Лене записку передам?
— Нет, что ты!
Кровь бросилась Ганшину в лицо. Откуда он-то знает? Неужели Маруля предала? Не хватало, чтобы шалый Юрка орал о его тайне на всех углах!
Честно говоря, он ещё с утра приготовил Ленке ответную записку, но всё не решался передать. Там было: «И я тоже. С.». Напугавшие его в первое мгновение слова Юрки минуту спустя показались не слишком