соберет мне кое-какую одежду на первый случай и сразу ни о чем расспрашивать не станет. А если мне попадется полицейский, я от него убегу; если же убежать не удастся, я скажу, что на меня напали, изнасиловали и ограбили.
Радуясь тому, что стенки кабинок не доставали до потолка, я, зацепившись за верхний край двери, подтянулась, поставила ногу на выпирающую задвижку, оттолкнулась и, напрягаясь изо всех сил, повисла, словно мокрая тряпка, наполовину перекинув тело через верх кабинки и больно упираясь в него животом. Крепко держась, я перевернулась, спустила ногу и стала шарить по двери в поисках ручки. Нога нащупала ручку, я выполнила еще четверть оборота и соскользнула на пол.
Я сразу подошла к умывальнику, включила холодную воду, попила, поискала глазами зеркало и полотенце, чтобы обернуть его вокруг бедер, но ни того, ни другого не было. Сгорбившись, одной рукой прикрывая грудь, а другой стыд, я пошла по темному коридору. Я точно помнила, что детектив, уходя, запер дверь в свою контору, но я все-таки толкнула эту дверь, за которой остался протокол, мои сигареты и куча грязных шмоток каких-то маляров, — она была наглухо закрыта. Пробираясь на ощупь вдоль стены, я добралась теперь до третьей по счету двери, которая оставалась приоткрыта и вела к отдельной, видимо недоступной покупателям, черной лестнице. В скудном свете, который шел сюда от туалета, я узнала забранные решетками перегоревшие лампочки; я притаилась за перилами, вслушиваясь, не идет ли кто, ничего подозрительного не услышала, поднялась на две ступеньки вверх, до первого бумажного мешка с цементом, который я запомнила еще по дороге сюда. Я решила высыпать цемент, проделать с углов дырки для рук и еще одну дырку в дне — для головы; я могла бы напялить его на себя, и мне было уже наплевать, что он будет предательски хрустеть при каждом движении.
Цемент в мешке явно отсырел, он был как камень, и толстая оберточная бумага прилипла к нему намертво, как плакат к афишной тумбе. Я подобралась к следующему мешку — его содержимое тоже полностью слилось с бумагой; такими же оказались и другие три мешка. Маленькая зеленоватая лампочка обнаруживала очертания массивной двустворчатой двери, через которую детектив привел меня сюда; за этой дверью были торговые залы первого этажа. Я приникла ухом к двери и прислушалась — царила абсолютная тишина. И не видно было ни ручки, чтобы открыть эту дверь, ни замочной скважины, чтобы посмотреть, что творится там, с той стороны. Только на левой створке, в углублении, был виден стальной цилиндр секретного замка.
Неужели сейчас уже не шесть часов, а гораздо больше? А вдруг ушли уже не только покупатели, но и весь персонал — все те, кто считает выручку и делает уборку? Почему на этой лестнице нет ни единого окошка, которое можно было бы открыть или разбить, или чего-нибудь, чтобы я могла хотя бы выглянуть наружу? Я поднялась на следующую лестничную площадку, там дверь была пошире, потом на третий этаж и наконец на последний, четвертый.
Глаза у меня постепенно привыкли к выглядывающим кое-где из полутьмы зеленоватым фосфоресцирующим лампочкам, но уши никак не могли смириться с тишиной. Ниоткуда не доносилось ни малейшего звука, не было даже бульканья и шума, к которому я привыкла в туалете. Я не находила ни одной незапертой двери, ни одного окна, ни единой тряпицы, ни кусочка газеты, ни щелей, ни окурков.
Некоторое время я просидела на корточках у двери на самом верху — я не понимала и до сих пор не понимаю почему. Начав замерзать, я поднялась, уставилась неподвижным взглядом в слабую зеленоватую лампочку над головой и, сначала тихо, потом все громче и громче, стала барабанить кулаками в дверь. Я кричала «Эй!», кричала «Пожар!» и очень надеялась, что объявят тревогу или я достучусь-докричусь до сторожа. Вдруг подойдет какой-нибудь старый пердун, и я расскажу ему тогда максимально жалостную историю, пока он не растает и не захочет мне помочь, только чтобы его самого не втянули в эти мои лишь в общих чертах описанные ему неприятности, у которых не было и не будет никаких свидетелей. Или, когда этот старый хрыч придет, я спрячусь, и как только свет его карманного фонарика поползет по двери, прыгну из укрытия, нападу сзади и нокаутирую его ребром ладони; напялю на себя его куртку, схвачу ключи — и сделаю ноги. А что, если этот сторож вовсе не старый хрыч, а молодой, ловкий полицейский гнусняк, или ему вдруг придет на ум включить свет на всей лестнице, или он начнет сначала обшаривать фонариком все темные углы?
Как испуганная мокрица, я побежала обратно вниз по ступенькам, скорее к родному туалету. Там, по крайней мере, горел неоновый свет, была вода, и кто его знает — может быть, там сидит уже в своей каморке детектив, курит, притулившись к верстаку, и беспокоится обо мне, потому что он — боясь риска и вожделея о том моменте, когда его реабилитируют, — решил подождать, когда магазин закроется, но ничего мне об этом не сказал от волнения или, может быть, не желая волновать меня. Он наверняка задает себе вопрос, не случилось ли со мной чего, не обнаружил ли меня какой-нибудь рабочий или не потеряла ли я к нему всякое доверие и теперь совершаю очередную ошибку, причем на этот раз такую, которая и ему дорого обойдется.
Внизу, как выяснилось, ничего не изменилось, никаких следов детектива или сторожа, и похоже было, что, несмотря на горящие повсюду зеленые сигнальные лампочки, никакой аварийной сигнализации здесь тоже не было.
Ничего особенно не ожидая найти, а просто для того чтобы чем-нибудь заняться, я обследовала обе незапертые кабинки — первую и ту, в которой сидел электрик, — но и тут, кроме пустых мусорных ведер, ничего нового не обнаружилось.
Когда мой взгляд случайно упал на те два медных штифта под умывальником, я вспомнила, что говорил детектив про отключение воды и про аварийные ситуации. Но голова у меня пока еще хоть немного соображала, и я понимала, что голыми руками, даже с помощью всех трех мусорных ведер, мне не удастся инсценировать прорыв труб и заманить сюда слесаря.
Я уселась на крышку унитаза в средней кабинке. Спина у меня болела, а грязные ступни ног горели. Я с нетерпением, почти страстным, ожидала следующей жаркой волны паники, которая до сих пор подвигала меня на все мои бессмысленные поступки, вселяя в меня, однако, уверенность, что я не безвольная жертва природной катастрофы, но никакая волна больше не накатывала. Я ощущала слабость и какую-то ватную тошноту, наверное от голода, а может быть, оттого, что я слишком давно не курила.
Я превратилась в бесформенную массу, уносимую безжалостным потоком, безвольную, бессловесную, довольную уже тем, что на твердой пластмассовой крышке унитаза задница не мерзнет. Но на пороге того мгновения, когда я совершенно исчезла, растворилась в потоке искрящихся, ярких, микроскопически маленьких, легких как пух, но пока еще ощутимых волосками и порами моей кожи крапинок или капелек какой-то полуагонии, которая похожа была скорее не на неудачный наркоз, а на состояние полного изнеможения, когда долго плывешь в открытом море, или на пьяное желание прилечь и отдохнуть в белом сугробе, — короче, на пороге всего этого забытья у меня мелькнула последняя мысль, что я, конечно, всё перепробовала, но не проверила, а вдруг на другом конце коридора, там, где вентиляционная шахта, есть одна-единственная, неповторимая, волшебная дверь, которая не заперта. Но сил, чтобы воспрянуть и побежать, у меня уже не было, мне не перенести было нового разочарования, да и ледяной холод ночи там, на улице, меня пугал.
Отдаленное жестяное позвякивание, сопровождавшееся сочными шлепками, словно кто-то шмякал об пол скользкую медузу, заставило меня очнуться от неглубокого сна, от которого осталось лишь воспоминание о том, как я, свернувшись клубком, сижу, втиснутая в какой-то кубик, а глаза у этого кубика — с блюдце величиной, до предела выпученные и потому непроницаемые — не что иное, как остекленелые глаза бульдога, и глаза эти играли с великаном, слоном или с экскаватором, а я, чтобы мне, по крайней мере, было не так больно, или не так темно, или же потому, что в этом и заключалась моя роль, двигалась в такт тем прыжкам, которые этот кубик совершал, и повторяла те пируэты, которые он выделывал, так что к моменту, когда кубик снова замер, все три пары бульдожьих глаз находились прямо у меня над головой.
Я еще не совсем пришла в себя и чувствовала себя совершенно разбитой, словно взобралась на вершину Маттерхорн, но все-таки заставила себя встать и на негнущихся ногах сделала несколько шагов в сторону коридора, откуда доносились звуки. На лестничной площадке горел свет. Я прислонилась к косяку приоткрытой двери, но встала так, чтобы тот — неважно кто, — с шумом приближающийся ко мне, если вообще он идет сюда, увидел бы сначала только мое лицо, а уже потом все остальное.