плакала там. Сперва я молча злился, но в конце концов все-таки шел к ней, тряс ее за плечо и говорил: «Перестань плакать во имя святой Марины и святого Рокко!» Это ее смешило, и слезы высыхали.
Казалось, у нее в голове всегда есть определенный план действий. И не дай Бог кому-нибудь нарушить этот план! Мария Джузеппа застывала как вкопанная, широко расставив ноги и низко опустив голову, и никакими силами нельзя было сдвинуть ее с места. То есть нет — можно было, но только палкой. Вероятно, поэтому мне и доставляло такое удовольствие принуждать ее к тому, чего она не хотела делать. У нее была страсть к цветам. Она все время выходила в огород, а я из окна смотрел, как она нюхает и нежно гладит цветы. Не знаю почему, но меня это бесило, и я тут же звал ее в дом. Для меня было истинное наслаждение слышать, как она недовольно бубнит, сдвинув брови, когда я заставляю ее смирно сидеть на стуле и терять время.
Мария Джузеппа не выносила безделья, у нее вечно было много дел по дому, отсюда и ее пререкания со мной, что, как я уже говорил, крайне меня раздражало. И впрямь она никогда не сидела сложа руки: только и носится с грохотом туда-сюда, — однако к вечеру оказывается, что почти ничего она не сделала. Я ей постоянно на это указывал, но она меня не понимала. Для нее главное было, что она работает, а приносило ли это какие-либо
Итак, господа, если вы до сих пор не поняли, кто такая Мария Джузеппа, тем хуже для вас. Я же только хотел вам поведать о том, как из-за меня она умерла, и вот по своему обыкновению потерял нить. Однажды в городке у нас был праздник: Мария Джузеппа пошла к ранней мессе и, вернувшись, даже не переоделась. Одета она была, как всегда, по-крестьянски, только в тот день на ней было праздничное платье в горошек, все блестящее, как видно, шелковое, а сверху желтая жакетка, тоже с блеском. Голову она повязала небесно-голубым платком с золотой нитью — он был ей очень к лицу. Во дворе по случаю праздника толпились крестьяне, пришедшие меня поздравить. Я стоял с серьезным видом и расспрашивал их о деревенских новостях, на самом же деле во все глаза смотрел на Марию Джузеппу, принимавшую подношения: две головки сыра, десяток яиц, винные ягоды (они как раз поспели). Вы не поверите, у меня было такое ощущение, будто я вижу ее впервые: оживленная, свежая и даже — вот поди ж ты! — да-да, мне она показалась красивой, словно праздник сделал ее другим человеком. Наконец все разошлись; за воротами послышалась музыка — это по нашему переулку двигалась процессия. Какое-то время я слонялся по дому с твердым намерением не смотреть в окно, но все-таки не утерпел и выглянул. Святая, маленькая святая в монашеской одежде, с восковым личиком и малюсеньким восковым младенцем у ног проплывала почти под самым окном. Я при желании мог дотянуться до нее. Помнится, мне объясняли, что это за святая, но теперь вылетело из головы. Вроде бы святая Марина, принявшая на себя вину за беременность одной послушницы... впрочем, неважно. Глядя на монахов, несших во главе процессии крест под белым покрывалом, я краем глаза увидел Марию Джузеппу. Она стояла у другого окна, почти в самой глубине дома, и как будто опиралась на что-то розовое. Процессия двигалась дальше, но мне было уже не до нее. Я слышал голоса поющих, и они отдавались теплом где-то у меня внутри, но видел уже только Марию Джузеппу. Какое это было странное чувство! Женщин я всегда презирал: те немногие, с которыми довелось мне снестись (как вам нравится такая двусмысленность, господа?), получали от меня по заслугам. Ну скажите, видел кто хоть раз, чтоб я млел перед женской юбкой? Но здесь-то совсем другое дело. И, вообще, с какой стати я должен вам объяснять, что, да как, да почему?.. Мария Джузеппа стала бросать на голову святой листья олеандра и лепестки роз — должно быть, нарвала их у меня в саду. В другой раз я бы рассердился, увидев такое: сперва бы спросила разрешения, а потом рвала! Но тогда я и не подумал сердиться. Лишь на миг мелькнула в голове мысль о том, что бы я сделал в другой раз: я бы подкрался к ней сзади, схватил бы за ноги и потянул на себя так, чтобы она шмякнулась на пол. Или придумал бы еще что повеселее! Но тогда ничего подобного я не сделал. Я все смотрел на нее, а когда она отошла от окна и сбежала вниз по деревянной лестнице (наверное, у нее было мясо на плите), тоже спустился. Но не за тем, чтобы подразнить ее, теперь мне хотелось слушать, как она говорит, смотреть на нее. Я велел ей рассказывать историю той самой святой и, пока она говорила, пристально глядел ей в лицо. Честное слово, господа, мне плевать, поймете вы или нет, что же на самом деле произошло. Да и все равно я бы не смог этого объяснить, даже если бы хотел; короче, я вдруг схватил Марию Джузеппу за голову и яростно, неистово впился губами в ее рот. Кричала она или нет — не знаю. Вырывалась — это да, но я крепко держал ее одной рукой, а другой срывал с нее жакетку, поднимал тяжелый подол платья. Чем все это кончилось — не могу сказать. Больше я ничего не помню, господа, и плевать мне на ваши презрительные взгляды. Смутно припоминаю, уже потом (то есть после того мгновения): Мария Джузеппа на полу. Мне было противно, до смешного противно видеть эту дряблую черную грудь между обрывком рубашки и железной цепочкой ладанки. Я сразу же ушел оттуда и абсолютно не помню, чем стал заниматься.
Ну вот, господа, кажется, и все. Думайте обо мне что угодно — мне дела нет. Мария Джузеппа, как я уже говорил, заболела и умерла. По-вашему, из-за меня она умерла? А даже если из-за меня, разве я обязан испытывать угрызения совести? Ну, понравилась тебе на минутку женщина, и ты ее... скажем, поцеловал — подумаешь, преступление! В конце концов, я ей ничего плохого не сделал.
Дайте мне, господа, маленький стакан воды, совсем-совсем маленький. Ну чего вы на меня смотрите, а? Я ведь могу вам и в лицо брызнуть водой. Ха-ха, шутка. Или хотите, чтоб я и вправду брызнул?
Итак — надо уж закончить, — я живу в доме один, теперь действительно один. Правда, приходит тут женщина, быстренько, за полчаса, приберется — и спешит улизнуть, гадина, непонятно почему. Да мне и насрать. Я каждый вечер отправляюсь на прогулку и, бывает, дохожу до кладбища, как уже говорил. Мне тридцать четыре года. Я закончил. Приятных сновидений вам, господа.
ДИАЛОГ О ГЛАВНЕЙШИХ СИСТЕМАХ[2]
Когда поутру встаешь с постели, кроме чувства изумления, что ты по-прежнему жив, не меньшее удивление испытываешь и оттого, что все осталось в точности так, как было накануне. В каком-то нелепом забытьи смотрел я в просвет меж оконных занавесок, как вдруг послышался нетерпеливый стук в дверь. То был мой приятель Y.
Я знал его как человека стеснительного и неуступчивого. Он самозабвенно предавался каким-то загадочным исследованиям, проводимым, словно обряд, в уединении и тайне. Поэтому я был немало удивлен, увидев его в то утро таким возбужденным. Пока я одевался, разговор шел о всяких пустяках. Я сразу отметил про себя, что из состояния глубокой подавленности Y с необычайной быстротой переходил к восторженности, казавшейся мне наигранной; ясно было, что с ним произошло что-то необыкновенное или ужасное. Наконец я с готовностью уселся напротив и услышал странный рассказ, который для простоты изложения передаю от первого лица. Y заранее попросил меня не перебивать его, сколь бы необычной и бессмысленной ни казалась его история. Впрочем, он будет как можно более краток. Изумленный и заинтригованный, я согласился.
— Да будет тебе известно, — начал Y, — что много лет тому назад я всерьез занялся кропотливым вычленением составных элементов произведения искусств. Постепенно я пришел к четкому и неоспоримому заключению, что иметь в своем распоряжении богатые и разнообразные выразительные средства — условие для художника отнюдь не самое благоприятное. Например, по моему мнению, гораздо