— Я не малышка, — огрызнулась я, опуская голову и скашивая глаза, чтоб не ослепнуть от яркого света. — Мне уже шестнадцать.
— Ну-ну, — проворчал констебль, водя лучом фонаря вдоль всей моей фигуры, от лба до пальцев ног. — Ты и впрямь уже не та малышка, что мне помнилась.
Не знаю, как это объяснить, но луч фонаря, которым он обводил линии моего тела, был ничуть не лучше горячего желтого языка — мне прям дурно от этого стало.
— Вы бы с подружкой присели вон там, чтоб не мешаться под ногами, — посоветовал мне папаша.
Услышав, как Терри обозвали «подружкой», констебль Сай захихикал, а папаше только того и надо — я видела, как он приосанился, выпятил грудь. Хлебом не корми — дай унизить человека. Что может быть приятнее? Разве что стукнуть дочь по затылку в тот момент, когда она вовсе не ожидает заподлянки. Мы с Терри, покорно вздыхая, отошли и сели у костра. Констебль Сай вернулся к грузовику, вытащил оттуда старое одеяло, и они с папашей прямо ботинками закатили, вроде как запинали бедную Мэй Линн в одеяло, завернули и оттащили в грузовик. Шваркнули ее туда с таким стуком, словно кто-то бросил на плоский камень большую дохлую рыбину.
— Мог и сам это сделать, — сказал констебль Сай папаше. — Привез бы ее в город, а утром мы бы ее осмотрели.
— Пусть лучше твой грузовик провоняет, чем мой, — разумно возразил папаша.
2
Мамы у Мэй Линн давно уже не было — утопилась в реке Сабин. Спустилась к воде постирать бельишко, а вместо стирки намотала рубашку себе на голову и вошла в воду — шла, пока ее с головой не накрыло. Вынырнула уже неживая, а рубашка так и оставалась у нее на лице.
Папаша Мэй Линн из тех мужчин, которые домой приходят лишь тогда, когда все остальные места обегут и всюду им наскучит. Кто его знает, заметил ли он хотя бы, что дочки дома нет. Мэй Линн говаривала, после маминой смерти папаша стал не такой, как прежде. Говорила, это все потому, что себе на голову мамочка, чтобы утопиться, намотала как раз его любимую рубашку с карманами-клапанами. Вот она, истинная любовь. А еще хреновее, что ее брат Джейк, с которым она дружила, тоже недавно помер, и не осталось даже собаки, чтобы скулить по ней.
На следующий день после того, как мы вытащили ее из воды, Мэй Линн уложили в дешевый гроб и теплым утречком схоронили на кладбище Марвел-Крик, в уголке для неимущих, где на пересохшей земле разрослись сорняки и сидят какие-то противные жуки — думаю, там и клещи водятся, только мелкие, не разглядеть. Ее мать и брата зарыли на том же кладбище, но так уж вышло, что всех врозь. Денежных покойников несут на вершину холма, а тут, внизу, грязь по дешевке, и родственник ты кому или не родственник, вместе не положат, свалят там, где найдут свободное место вырыть яму. Слыхала я, хоронят и одного поверх другого, лишь бы место сэкономить.
На главном кладбище растут дубы и вязы, дают тень, но Мэй Линн осталась лежать в раскаленной солнцем грязи, вокруг нее чьи-то могильные холмики уже осели и расплылись, памятников тут почти не ставили, иной раз вместо метки попросту втыкали в землю палку с доской и писали на досках имена — размытые дождями, выгоревшие на солнце, их уже не прочтешь.
Констебль сделал официальное заявление: Мэй Линн была убита неизвестным лицом или лицами. Ага, это я и без него знала. Еще он сказал, что это, наверное, были бродяги, наткнулись на нее у реки. Бродяги, выходит, тащили с собой тяжеленную швейную машинку?
Убийцу он искать и не думал, не попытался хотя бы выяснить, что Мэй Линн делала у реки. Ее даже доктор не осматривал, чтобы выяснить, как в точности она погибла, надругались ли над ней перед смертью. Всем было наплевать — всем, кроме меня, Терри и Джинкс.
Заупокойную службу провел местный проповедник. Сказал несколько слов так равнодушно, словно хоронили домашнюю мышь дальней родственницы — мышь, мирно скончавшуюся в преклонном возрасте.
Когда проповедник отбормотал свое, двое чернокожих на веревках опустили гроб в яму и принялись лопатами швырять туда грязь. Помимо этих двух чернокожих и проповедника (он уже смылся), только мы и присутствовали на службе, если это можно назвать службой.
— Проповедник так торопился, будто они мусор привезли выбрасывать, — негодовала Джинкс.
— Для них так оно и есть, — подхватила я. — Такая работа — мусор выбрасывать.
Джинкс — моя сверстница. Волосы она завязывает косичками, и они торчат у нее на голове, словно крученая проволока. Лицо у Джинкс нежное, а глаза старые, словно чья-то древняя прабабушка спряталась в теле ребенка. На кладбище она пришла в платье, сшитом из мешка из-под муки, сквозь синюю домашнюю краску проступали черные печати; обуви у Джинкс даже по такому случаю не нашлось. Терри — тот раздобыл новые башмаки и черный галстук. Галстук был завязан большим узлом и подтянут к самому кадыку так, что Терри смахивал на мешок, перетянутый у верхнего края. В свои черные вихры он втер столько масла, что хватило бы смазать ось грузовика, но его дикая грива все равно поднималась дыбом. На загорелом лице осколками неба — голубые, покрасневшие от слез глаза. Всех нас огорчило то, что случилось с Мэй Линн, но Терри ближе всего принял это к сердцу.
— Никто не предпринял умственных усилий, чтобы доискаться до истины, — твердил Терри. — Действия официальных властей ниже всякой критики.
Люблю послушать Терри — он разговаривает совсем не так, как мои родичи. Он-то не бросил школу, как я, — мне до нее было далеко добираться и не на чем, и проку я в ней особого не видела. Мама — она получила довольно хорошее образование — горевала, что я не хожу больше в школу, но так и не встала с постели, чтобы высказаться по этому поводу: надеть туфли для нее непосильное дело.
А Терри любил школу. Все любил, даже математику. Его мама раньше работала в школе и теперь занималась с ним дополнительно. Отец умер, когда Терри был еще маленьким, а его мама недавно взяла и вышла замуж за Гарольда Уэббера, он занимается нефтью. Терри его терпеть не может, придурка. Уэббер заставил мать Терри уйти из школы и сидеть дома с детьми, и тогда она решила открыть портновское ателье, но он и этот ее бизнес прикончил и все ткани велел выбросить, потому что, дескать, о семье должен заботиться мужчина, а женщина работать не должна, пусть даже ей нравится ее работа. И чего старался? В наших краях и мужчине-то найти работу трудновато, а уж работа для женщины попадается реже, чем крещеные гадюки.
С тех пор как его мать вышла замуж, у Терри и появилось в глазах такое выражение, точно у затравленного кролика — куда бы сбежать.
Джинкс умела читать и писать и немножко считать, примерно как я, но в школу она совсем не ходила. В наших местах нет школы для цветных, и ее учил дома отец, который ездил на Север подработать и там научился читать. Он говорил, цветным на Севере лучше, потому что там белые обращаются с ними так, словно они им по сердцу, хотя, может, в глубине души и там их тоже недолюбливают. И все-таки он вернулся, потому что скучал по семье и скучал по нашему Югу: тут-то он знал, кто есть кто и от кого ждать беды, и не требовалось столько умственных усилий, чтобы в этом разобраться.
Но когда в наших краях кончилась работа, он вынужден был снова отправиться на Север. Страсть как не хотелось, признавался он Джинкс, и, кажется, не врал, но пришлось ехать туда, зарабатывать деньги и посылать их Джинкс и ее матери.
Тут, в Восточном Техасе, никому хорошо не жилось. Из молодых всякий рад был бы удрать, но что-то прочно держало нас на одном месте, словно корни проросли в землю. Когда я прикидывала, не уехать ли, мне ничего не представлялось за пределами здешних мест, кроме лесов и болот. Ничего, кроме лесов и болот, — и еще Голливуд. Я стала думать о нем из-за Мэй Линн, она только о Голливуде и болтала. Еще я могла вообразить себе какие-то острова, просто острова, без имени. Голливуд, как послушать Мэй Линн, хоть она никогда там не бывала, это здорово, и туда я хотела бы попасть. Но, как говорит Джинкс, в одной руке мечты, в другой — то дерьмо, из которого на самом деле состоит жизнь, — которая рука перевесит? Она и о молитве так же отзывалась, но про молитву я такие слова старалась не повторять.