прозвали его «ведром». Трансляция из кемитского города непрерывно шла по пятнадцати каналам, но обычно здесь собирались после обеда, а в плохую погоду — и после ужина.
Сейчас в полутемном зале сидели пятеро — Абоянцев просил строго следить за тем, чтобы в обозримой из города территории колонии всегда находилось не меньше половины землян.
Гамалей присел рядом с Сирин. Перевода, как правило, теперь не делали, но в отсутствие Абоянцева не скупились на комментарии. Сейчас как раз начальник экспедиции отсутствовал.
По экрану метался столб дыма. Изображение было объемным и настолько реальным, что казалось — в зале пахнет паленой свининой. Кемит в коротеньком до неприличия переднике апатично похлопывал по источнику дыма тяжелой кипарисовой веткой. От каждого удара дым на мгновение прерывал свое восхождение вверх, и в образовавшемся разрыве лилового столба просматривался громадный свежеободранный хвост мясного ящера, истекающий янтарным жиром, потрескивающим на углях.
— Студиозусы из Гринвича передают — отменная закусь под пиво, — подал голос от пульта Алексаша. — Светлое, я имею в виду.
— Твоих студиозусов бы в эту коптильню, — отозвалась Макася. — Живенько пропал бы аппетит.
— Действительно, весьма неаппетитно, — брезгливо заметил Гамалей. — Маэстро, смените кадр!
Алексаша, не препираясь, щелкнул переключателем — пошла информация по следующему каналу. Сушильный двор. Почти всю площадь занимает глиняная ровная поверхность, на которой сушится не то пшеница, не то очень крупное просо. Несколько женщин, согбенных и нахохлившихся, точно серые цапли, бродили по кучам зерна и ворошили его тощими, фантастически длинными руками с растопыренными перепончатыми пальцами.
— Ведь сколько дней подряд Васька Бессловесный демонстрировал им грабли! Все псу под хвост! — возмутилась Макася. — Вот долдонихи-то, господи прости!
— Лихо набираете разговорную терминологию, любезная Мария Поликарповна! — восхитился неугомонный Гамалей. — Боюсь только, что в кемитском языке не найдется достаточно сочных эквивалентов.
Сзади чмокнула дверь — вошел Самвел и пристроился с краю. Он был один.
— Алексаша, смени кадр, — брюзгливым тоном потребовал Гамалей.
— Я вам даю ближайшую к Колизею площадку, — примирительно пообещал Алексаша. — Приучаться пора — когда стена прояснится, это у нас перед самым носом будет.
Свежерасписанный забор вызвал неизменное восхищение неподдельностью своего примитивизма.
— Пиросмани! — вырвалось у Самвела. — Какая жалость, что в Та-Кемте не придумали еще вывесок!
— По-моему, эти две миноги посередке все портят, а, Сирин-сан? — Гамалей с удовольствием наклонялся к ее плечу — здесь, в полумраке просмотрового зала, пестрота ее одеяния теряла свою неприемлемость для европейского глаза, а внимательная сосредоточенность, исключающая лошадиную улыбку, делала Сирин Акао бесповоротно неотразимой.
Как истинный эпикуреец, Гамалей шалел от каждой привлекательной женщины и, как законченный холерик, мгновенно утешался при каждой неудаче.
Сирин долго и старательно разглядывала экран, прежде чем решилась высказать свое мнение с присущей ей педантичностью:
— Фреска представляет собой разностилевой триптих. Боковые части выполнены в традиционно- символической примитивной манере, которая не представляется мне восхитительной, извините. Центральный, заметно суженный фрагмент, будь он обнаружен на Земле, мог быть отнесен к сиеннской школе первой половины четырнадцатого века. Композиционная неуравновешенность, диспропорция…
Она замолчала, и все невольно обернулись, следуя ее взгляду. Так и есть — на пороге стояла Аделаида.
Какая-то не такая Аделаида.
— Что-нибудь случилось, доктор?
Она медленно покачала головой. После яркого света, наполнявшего вертолетный колодец, она никак не могла кого-то найти среди зрителей.
— Вам Абоянцева? — не унимался галантный Гамалей.
Она кивнула и тут же покачала головой — опять-таки медленно, единым плавным движением, словно нарисовала подбородком латинское 'Т'.
— Тогда посидите с нами!
Теперь подбородок чертил в воздухе одно тире, единое для всех алфавитов.
— Завтра кровь… — протянула она, по своему обыкновению не кончая фразу, и исчезла за дверью.
— В переводе на общеупотребительный это значит: кто завтра не сдаст на анализ кровь, будет иметь дело с высоким начальством. И грозным притом. Всем ясно? Поехали дальше. Так на чем мы остановились?
— На том, что в Та-Кемте нет вывесок.
— Это не вывеска, Самвел-сан, — кротко заметила Сирин. — Это автопортрет.
Все уставились на экран с таким недоумением, словно на кемитском заборе была только что обнаружена фреска Рафаэля.
— А до сих пор мы когда-нибудь встречались тут с автопортретами? — спросил в пространство Гамалей.
— Никогда, — решительно отрезал Йох, самый молчаливый из всех — на просмотрах его голоса ни разу не было слышно. — Впрочем, с портретами — тоже.
Йох был инженером по защитной аппаратуре, и пристального внимания к портретной живописи никто не мог в нем предполагать.
— Кто же второй — я имею в виду женскую фигуру, извините? — настаивала Сирин, до сих пор считавшаяся неоспоримым авторитетом в области изобразительного искусства.
— Новая жрица, — угрюмо изрек Йох. — Вернее, новая судомойка в Закрытом Доме.
Йох ужасно не любил, когда к нему обращались с расспросами. Замкнутый был человек, но дело свое знал в совершенстве и теперь, похоже, жалел, что выскочил, как мальчишка, со своей никчемной наблюдательностью.
— Может, вернемся в сферу производства? — предложил Алексаша, тем временем инспектировавший все пятнадцать маленьких экранчиков общего пульта.
— Погоди, погоди, — остановил его Гамалей. — Выходит, мы нащупали наконец область, в которой можем предположить наше влияние? Ежели до сих пор подобного не наблюдалось?..
— А почему бы и не совпадение, простите? — кисло сморщилась Сирин.
— Тут ваш Веласкес сцепился с каким-то престарелым рахитом, — радостно сообщил Алексаша и, не дожидаясь распоряжений, сдвинул кадр метров на пятьдесят вправо, так что на экране замаячили фигуры долговязого художника, читающего гневную отповедь какому-то благодушному колобку.
«Колобок» ухмылялся гнусно и двусмысленно.
— Маэстро, звук! — кинул через плечо Гамалей.
Алексаша крутанул гетеродин, и из скрытых динамиков полилась певучая кемитская скороговорка:
«Тоже мне плод приманчивый — Закрытый Дом! Да я в него не войду, хоть вели скокам меня волоком волочить! Закрытый Дом. Да меня с души воротит, как подумаю, кем ты его населить хочешь! Скоты тупоглазые…» — «Зато отменные мыследеи. А тонкость да изощренность души — она не очень-то с преданностью согласуется. Но тебе-то я все позволю, изощряйся. Только рисуй, что велю». — «Я рисую, что хочу». — «Вижу, вижу. Нарисовал. Два гада блеклых. А семья вся за худой урок впроголодь мается!» — «Ты жалеешь мою семью, Арун?»
«Колобок» гаденько захихикал.
— Такой пожалеет… — грузно, всем телом вздохнул Йох.
«А ты все время добиваешься, чтобы я перед тобой, маляр, дурачком-словоблудом оказался? Нет. Я не жалею твою семью. Я ее не воспитывал, и нечего мне о ней печься. Я о себе сокрушаюсь. Что не со мной ты. Что слеп ты и недоучен. Думаешь, если ты останешься в стороне, не поможешь мне в установлении истинной веры, так и будешь жить, как вздумается? Не-ет, солнышко мое голубое-вечернее. Мы устанавливаем справедливость, даем зерно — за работу, жен — по выбору сердца, детей — по силе рук,