Он медленно повернулся, и блеклое пятно замаячило перед нею где-то в трех шагах.
— Чтобы увидеть мое лицо, Монсени, тебе достаточно закрыть глаза и вспомнить, как ты лежала на моих руках, когда я нес тебя в беззвездной вышине лунной ночи… — прозвучал завораживающий голос, и она чуть было не вскинула ладони, чтобы заслонить всевидящие кристаллы на своем обруче.
Но она знала, что это не вытравит из ее памяти каждую черточку его проклятого, немыслимо прекрасного лица, и вместо готовности к немедленной и вполне обоснованной мести ее неодолимо заполоняла совсем иная жажда: все ее существо, переполненное воскреснувшей болью (кроме разума — но что он мог в этой темноте, набухающей сладострастным полуденным зноем?), неукротимо стремилось к еще горшей пытке — смертному мучительству его беспощадных губ и рук; и не в одном из пепельных замков — прямо здесь, чтобы осколки камня и сухие веточки лишайника впивались в спину…
Оказывается, что-то еще не утратило подчиненности рассудку — рука, медленно вытянувшая из-за пояса пригревшийся десинтор. Негромкий хлопок, направленный вниз, под ноги, и вот уже но сухому лишайнику зазмеились торопливые солнечные язычки, отмечая свой путь треском и искрами. Их света было недостаточно даже для того, чтобы рассеять тьму над верхушкой холма, но изумленный Горон наклонил голову, разглядывая это рукотворное чудо, и жаркие похотливые блики побежали по его лицу, высвечивая каждую черточку:
— Молния! А, так ты — дитя маггиров. Но тогда, клянусь бессмертием моих крыльев, ты еще желаннее!
Кажется, она застонала. Нет, не на камни — прямо на этот ковровый огонь…
— Горон! — хрипло крикнула она, в последний раз обращаясь к нему по имени. — Нетопырь Горон, я могущественнее всех твоих маггиров, вместе взятых, и поэтому перед приходом сюда я только что сожгла — да, да, сожгла твои проклятые кэрригановы крылья, так что теперь ты стал одним из простых смертных, которых ты так презираешь! Все, что тебе осталось — это одинокая старость бродяги, роль которого передо мной ты с таким блеском разыгрывал. И еще вот эти воспоминания…
Жаркая, угарная тишина — даже лишайник в огне, разделявшем их, перестал трещать. А ты-то что молчишь, неслышимый мой? Где твои осточертевшие советы и подсказки? Онемел.
— Ну и каково же тебе теперь одному, без крыльев? Или не веришь?
Но Горон поверил. Поверил с полуслова. И хотя ни одна черточка, ни одна ресница не дрогнули, выдает страшный, нечеловеческий черный свет, льющийся из глаз. Это боль. Это плата за игру.
Мало. Мало! Мало!!!
— А теперь посмотри на меня, бескрылый Горон. Посмотри… и возьми, если сможешь!
Он был Гороном, прежним Гороном, потому что, не дав себе ни доли секунды на раздумье, он бросился вперед так стремительно, словно за плечами развернулись утраченные крылья — и она полетела навстречу ему прямо через огонь…
Нет. Не через огонь. Через ничто.
Чтобы упасть на стылую прибрежную гальку Игуаны.
Она осторожно забралась под одеяло, радуясь благодатной ширине постели, которая позволяла ей вытянуться, не касаясь мирно посапывающего супруга. Только бы успеть согреться прежде, чем Юрг проснется и обнаружит ее — мокрую, промерзшую до того, что пришлось вцепиться зубами в угол подушки, чтобы они не стучали. Не по-летнему пронизывающий дождь, под которым она остервенело срывала с себя клочья сиреневого платья, смыл с нее все невестийское наваждение столь основательно, что заледенил ее до самых костей — а может, и их тоже.
Согреться и поспать. Поспать, чтобы ничего не помнить. Хоть чуточку. Только до восхода солнца. Ведь двое суток почти без сна (полудрема, а скорее полунаваждение прошлой ночью не в счет)… А что, если солнце уже встало? За такими тучищами не разглядишь. И о чем только здешний королек-чародей, всех стихий повелитель, думает? Хотя известно, о чем: о своем хрустальном шаре. Тоже мне утеха старости. Вот папенька, не в пример ему, до сих пор по фрейлинским покоям шастает… Ой!
Она выскочила из постели, и теперь ее затрясло уже по-настоящему: в мерном стуке дождя она не слышала больше дыхания мужа.
Подрёмник.
Она совсем забыла про ведовскую Паяннину травку!
Запустить руку под подушку и отшвырнуть слипшийся травяной комок в огненную солнечную помойку было секундным делом. Прислушалась…
Да ничего страшного, показалось. Дышит. Вот и глаза сразу открыл:
— Кто рано встает…
— Тому Паянна подает, — хорошо еще, что он не догадывается, какое пришлось сделать над собой усилие, чтобы голос не дрожал.
— Типун тебе на язык, солнышко ты мое босоногое — спозаранку да про эту бегемотиху! А ты-то что поднялась? Весь табор спит, без задних ног притом.
— У меня на душе неспокойно: сколько уж мы тут живем, а такого безобразия в небесах и на море ни разу не видели. Может, Алэл таким образом дает нам понять, что мы тут слишком загостились, пора и честь знать? Слетать к нему надо непременно.
Звездный эрл лениво повернулся на бок, потянулся:
— Не бери в голову, Алэл — нормальный мужик, если б что-то было не так, сказал бы прямо. К тому же визиты в такую рань — это как-то супротив этикету. Ты лучше иди-ка сюда…
Все смыл дождь — кроме памяти. А она неотвязна. Чтобы примириться с ее существованием, нужно поделиться ею с другим. Иначе она, проклятая, на веки вечные встанет между ними.
— Нет, муж мой, любовь моя, не сейчас. Ты в ненастную погоду всегда забавлял меня дивными историями… теперь мой черед. Вечером я расскажу тебе странную и печальную сказку, и вот тогда…