экземпляров. Но ведь насильно читать нельзя заставить, поэтому все эти выстрелы оказываются холостыми.
— Видите ли, — сказал я, — книг и журналов в нашей стране выходит мало, потому что нет бумаги.
— Что вы говорите глупости, — рассердился профессор. — Как это нет бумаги? У нас посуду и ведра делают из бумаги. У нас бумагу просто не знают, куда девать. Вон даже додумались до того, что стали печатать плакаты и развешивать всюду, а на плакатах мудрые правила: Когда уходишь — туши свет. Мой руки перед едой! Вытирай нос. Застегивай брюки. Посещай уборную. Черт знает что! (…)
— Дозвольте! — крикнул чей-то голос.
Мы повернулись к окну.
На нас глядел высокий, гладко выбритый человек без фуражки. На плече человека лежала шлея и уздечка.
— Мы из колхоза, — сказал незнакомец. — Прослушав претензии уважаемого товарища ученого неизвестной фамилии, хочу также присоединить и свой голос протеста против разных непорядков. (…)
Глава IV
— Я скажу вам так, товарищи, — начал свою речь колхозник, — сверху когда глядишь, так многих мелочей не замечаешь, и оттого все кажется тебе таким прелестным, что душа твоя просто пляшет и радуется. Помню, гляжу я как-то с горы вниз, в долину к нам. Вид у нас сверху удивительно веселый. Речка наша, прозванная Вонючей, извивается, ну как будто на картинке. Колхозная деревня так и просится на полотно художника. И ни грязи-то, ни пыли, ни мусора, ни щебня — ничего этого за дальностью расстоянья никак невозможно заметить невооруженным глазом.
То же и у нас в колхозах. Сверху оно, может, и в самом деле похоже на райскую долину, но внизу и вчера и сегодня пахнет еще адовой гарью. (…) И вот у нас сейчас есть полный разброд мыслей в деревне. Спросить бы у кого. Но как спросить? Арестуют! Сошлют! Скажут, кулак или еще чего-нибудь. Не дай Бог злому татарину повидать того, что мы уже видели. Ну, так и говорю: многое узнать бы хотелось и боязно спросить. Вот мы и обсуждаем в деревнях свои дела между собой потихоньку. (…) А главное, мы хотим, чтобы над нами был закон какой-нибудь. Вот и ответь тут им. Попробуй.
— Однако, — сказал журналист, — законы у нас есть, и этих законов предостаточно.
Колхозник поморщился и тяжело вздохнул:
— Эх, товарищи, — сказал он, — какие это законы, когда ты не успеешь еще его прочитать, а тут, говорят, ему и отмена уже пришла. За что у нас в деревне больше всего не уважают большевиков? А за то, что у них на неделе семь пятниц. (…)
— Что же, — сказал инженер, — пожалуй, и для нас, людей города, нужны устойчивые, крепкие законы. И у нас бывают недоразумения из-за слишком частой смены законов, установлений, постановлений, положений и прочее и прочее. Товарищ прав. Закон должен быть рассчитан на продолжительное действие. Менять законы как перчатки не годится хотя бы потому, что это ведет к подрыву авторитета законодательных учреждений.
— И опять же, — сказал колхозник, — если ты выпустил закон — так будь добр уважай его сам. А то законов (хороших, скажу, законов) у нас много, а какой толк от этого? Уж лучше бы совсем не выпускали хороших законов.
— Прав! Прав он! — вскричал профессор, — Именно то же самое говорят и в нашей среде. Взять хотя бы, к примеру, самый замечательный, самый человеческий свод законов — нашу новую конституцию. Ну зачем, спрашивается, ее обнародовали? Ведь многое сейчас из этой конституции является источником недовольства, многое вызывает муки Тантала. Как это ни печально, а конституция превратилась в тот красный плащ, которым матадор дразнит быка.
— А самое забавное, — сказал молчавший до этого литератор, — это то, что все, даже самые опасные в кавычках статьи новой конституции легко можно превратить в действующие статьи закона. Вот, например, свобода печати. У нас свобода эта осуществляется с помощью предварительной цензуры. То есть никакой по существу свободы нам не дано. (…)
— Однако, — сказал колхозник, — меня, так сказать, разные там свободы печати очень мало интересуют. И поскольку я тороплюсь, я прошу выслушать меня. Я сейчас закруглюсь. Не задержу вашего внимания. Ну, значит, так: про закон я сказал кое-что. Теперь хочу про другое сказать. Про интерес к работе. Я уже говорил, что все у нас недовольны. Не подумайте, однако, что мечтаем мы о возврате к старому, единоличному хозяйству. Нет. Туда нас не тянет. Но вот о чем задумайтесь. Мы-то кто? Хозяева мы! Собиратели добра! На том построено все нутро наше. И сам, бывало, один работаешь, и с большой семьей, а все равно смотришь на хозяйство как на свое. Мы, и артельно работая, хотели бы рассматривать все хозяйство как свое собственное.
— Ну и рассматривайте, — сказал профессор, — кто же вам мешает?
— Эх, товарищ — ученый человек, — махнул рукой колхозник, — как же можно у нас глядеть на свое хозяйство по-хозяйски, когда тебя десять раз в день ставят к порогу, вроде батрака. Пожили бы годик в деревне — так увидели, сколько развелось над нами начальников. Ей-богу, шею не успеваешь поворачивать да подставлять. Один не успеет тюкнуть, а глядишь, и другой уже тянется. Дай-ка, говорит, и я попробую. (…)
Профессор поморщился и сказал:
— Ну, а если снять с вас эту мелочную опеку, а вы перестанете выполнять планы, да и вообще черт знает что натворите?
— Напрасно так думаете, — обиделся колхозник. — Пусть нам хоть на один год руки развяжут. Пусть дадут нам возможность развернуться — и государству была бы от этого польза, и нам бы не пыльно зажилось. (…)