самых лучших семейств страны, недовольных нынешним положением дел; к их числу якобы принадлежат князь Александр Трубецкой, сын генерал-адъютанта и капитан Кавалергардского полка Ея Величества Императрицы, молодой человек, хорошо принятый при дворе <…> и другие. Граф Орлов, пораженный этими словами, потребовал у господина Жеребцова объяснений и предупредил его, что обо всем услышанном доложит в С.-Петербург; господин Жеребцов дал на это свое согласие, и теперь, после того как донос сделан, за князем Трубецким, как того и следовало ожидать, следят…».
Не стану подробно характеризовать сына тверского помещика Жеребцова, человека пылкого воображения и чуточку поэта, который, по словам отца, «имел наклонность к свободомыслию», подчеркну еще раз, что вольнодумец, видимо, не случайно назвал одним из лидеров придуманного им заговора столь громкую и одиозную фигуру, как Александр Васильевич Трубецкой.
Вернемся к событиям 1837 года. Можно предположить, что чем «героичнее» выглядел в своей среде Трубецкой, тем внимательнее к нему приглядывались люди Николая да и сам император.
В марте 1837 года в дневниковых записях императрицы начинают появляться имена Бенкендорфа и генерал-адъютанта графа Орлова.
«Долго катались на салазках… придумали новую игру — бросаться снежками в лицо друг другу. Маска (Г. Я. Скарятин — имя расшифровано Э. Герштейн. —
Маска всегда на переднем месте, чтобы подать мне руку. Бархат только один раз, по обыкновению помогая другим дамам, садится в санки. Вы знаете: чтобы я не утомлялась, мои казаки вносят меня в гору — но вот Бетанкур и Маска занимают их места и несут своего
В дневнике императрицы появляется и еще одна запись о поездке на Елагин остров 14 марта 1837 года: «Играли в снежки <…>, тирольские песни<…>. Орлов на корде безумный, я прямо против него, четыре кавалергарда: Бетанкур, Куракин, Скарятин, Трубецкой…».
22 марта Александра Федоровна, чувствуя нечто неладное, начинает и сама проявлять беспокойство.
«Вы могли бы сделать кое-какие замечания Бархату, со всей возможной мягкостью и как будто бы от своего имени. Если мы опять поедем на Елагин, нужно будет соблюдать особую осторожность».
В марте 1837 года Александра Федоровна начинает понимать, что «окружена» преследователями.
«Я вам говорила, — писала императрица Бобринской, — что Бенкендорф, Орлов и Раух (флигель- адъютант принца Карла. —
И чуть дальше:
«Все эти ухаживания проходили далеко от императора, но на глазах у Бенкендорфа, которого я выбрала своим покровителем», — пишет она.
Вот так так! Бенкендорф, выбранный императрицей в покровители, — финал этой истории явно начинал приближаться.
Тогда же в марте 1837 года Александра Федоровна записала в дневнике:
«Император со мной говорил от своего имени и от имени других».
И императрица и ее подруга Бобринская начинают всерьез волноваться за судьбу Бархата- Трубецкого.
«Чтобы Вас успокоить, я должна начать с того, чтобы сказать, что был назван не он один, но, к счастью, два брата тоже, потому что все трое окружали мать и дочь в играх».
Бенкендорф не берет на себя смелость говорить с Александрой Федоровной о ее предосудительном поведении; это может позволить себе только Николай I.
«Император говорил со мной мягко, — пишет она Бобринской, — но это навело на меня тоску в последний вечер, и Бархат, который меня понял, отдалился, отдалился почти слишком. В первый раз тоска и слезы, которые я пролила в своей постели, довели меня до бессонницы и безумной головной боли».
Наконец, Александра Федоровна записывает грустную развязку:
«Бархат решился, и это исходит не от меня, и это не причинило мне горя, и я благодарю Бога».
21 июля 1838 года Александра Федоровна писала Бобринской из Германии:
«…Как вы поживаете на Островах? Кто Вас навещает, кто верен Вашим предвечерним собраниям? Я вспоминаю бедного Дантеса, как он бродил перед Вашим домом. Не удивляйтесь, что я о нем думаю, я читала описание дуэли в поэме Пушкина
Александра Федоровна сама подчеркнула последнюю строчку.
«О, что мне приснилось сегодня ночью, — писала она уже в 1839 году. — Будто мать приводит его ко мне, чтобы проститься, потому что его отправляют на Кавказ без моего разрешения. Я протягиваю ему руки и взволнованным, дрожащим голосом говорю: „Что же Вы такого натворили?“ Я чувствую, как он берет мою руку и целует ее, — и просыпаюсь».
И наконец — трезвое о самой себе:
«Нужно только наблюдать за собой и всегда просить Бога, чтобы он помог тебе не ослепляться на свой счет. Сказать себе вовремя правду, печальную правду, что тебе уже не двадцать лет».
Но вернемся к дневничку Вяземского «К Незабудке».
18 января 1837 года Вяземский, как я уже писал, говорит о каком-то «красном человеке». Сам Петр Андреевич, где только может, при любом удобном случае подчеркивает, что он бы так опрометчиво, как этот «красный», не поступил.
«Вечером я отправился к графине Мари… Я оставался там до полуночи, а в полночь поехал к Люцероде, которые устроили вечер для молодых Геккернов. Вечер был довольно обычный, народу было мало.
Трубецкой по-прежнему пруссак.
Как можно быть пруссаком, когда нужно быть финляндцем?
Как можно не быть финляндцем, когда у тебя есть глаза, сердце и на плечах своих ты можешь носить несколько аршин красного сукна? Боже мой, будь у меня какое-либо право на красное сукно, уж как бы я этим воспользовался!»
Пожалуй, одного этого достаточно, чтобы с уверенностью сказать: Александр Трубецкой — вот тот человек, над которым с неизменной осторожностью, но постоянно подшучивает Вяземский.
Посмотрим детальнее текст.
«Трубецкой по-прежнему пруссак».
Подчеркнуто неосторожное, по мнению императрицы, поведение Бархата — А. В. Трубецкого («Бархатные глаза… постоянно останавливались на мне…»), нескромное, с точки зрения власти, а следовательно, компрометирующее Александру Федоровну внимание молодого штаб-ротмистра Кавалергардского полка («Император говорил со мной мягко…»), — факт бесспорный.
Шутливая фраза Вяземского легко поддается расшифровке. Можно себе представить, что, незадолго до описываемых событий, А. В. Трубецкой, дававший некоторую надежду одной из первых петербургских