стала без толку перебирать коклюшками и выводить такие мудреные узоры, какие могла разве вывести любимая ее кошечка, если б заставили ее плесть кружева. Как бы ей избавиться ужасной тоски, ее снедающей, думала она, хотела посоветоваться об этом с Селиновой, и вдруг как будто стало жаль ей своей кручины. Было глубокое молчание. Молодая вдова перервала его.

– Настенька, свет мой? – начала она голосом такого трогательного, живого участия, который невольно вызывал на откровенность.

Дочь Образца взглянула на нее глазами, полными слез, и покачала головой.

– Откройся мне, как я тебе открылась, – продолжала Селинова, взяв ее руку и сжимая у своей груди. – Я поболе тебя живу на свете… поверь мне, легче будет… Ведь по всему видно, что с тобой, радость моя, деется.

И Анастасия, рыдая, вымолвила ей наконец:

– Ох, душа моя, душенька, Прасковья Володимировна! возьми булатный нож, распори мне белу грудь, посмотри, что там деется.

– Уж зачем брать булатный нож, уж зачем пороть белу грудь, смотреть в ретиво сердце! ведь по твоему белу лицу всем дознать тебя, дитятко, как бело лицо потускнилося, как алы румянцы призакрылися, очи ясны помутилися. По всему дознать, полюбила ты сокола залетного, молодца заезжего.

Анастасия ничего не отвечала; она не могла говорить от слез, закрыв глаза руками. Наконец, обольщенная дружеским участием Селиновой, уверенная, что ей легче будет, если сдаст тайну свою такой доброй подруге, рассказала ей любовь свою к басурману. Эпизод о тельнике был выпущен из откровенной повести, кончившейся все-таки убеждением, что она очарована, околдована.

Бедная Анастасия!

Прекрасный цвет подснежник, рос ты один в неге родной долины! И красное солнышко приходило каждый день любоваться в твои утренние зеркала, и светлый месяц после знойного дня спешил опахивать тебя крыльями своих ветерков, и божии ангелы, убаюкивая тебя на ночь, расстилали над тобою парчовый полог, какого и у царей не бывало. Откуда ни возьмись буря, занесла издалече, с чужбины, семя повилики, рядом к тебе, и повилика растет, ластится около тебя своею любовью, душит тебя, чудный цвет! Этого мало: червь приполз к твоему корню, впился в него и подточит вас обоих, если не спасет благодетельная рука.

Торжествовала лукавая подруга: тайна великая, дорогая, ей принадлежит. С этим талисманом волшебница может сотворить дивные дела. Лишь махнула им в уме своем, и бьет через край мысль алмазная. Первое, что она почерпнула в ее волшебных струях, было убеждение Анастасии, что она действительно очарована. Чтобы снять очарование, к кому ж прибегнуть, как не к самому виновнику его? Может быть, он сжалится над несчастною девушкой и избавит ее от несносной скорби, как избавил Селинову. Анастасия сама об этом не раз думала. В этом сошлись они как нельзя лучше. Но как дочери Образца пройти к лекарю? Как сделать, чтобы домашние и посторонние не видели, не ведали? Она тотчас умрет, как скоро узнают об ее похождении. Усердная посредница все уладит. Из светлицы Анастасьиной ведет лесенка к железным дверям, отделяющим половину боярскую от басурманской: дверь эта замкнута одним железным затвором. Добрый час выпадет – отец, брат не будут дома; Селинова станет на страже, и концы в воду. Анастасия сойдет к Антону-лекарю, упадет к его ногам, обольет их своими слезами… Очарование снято – и красная девица вспорхнет от него в свою светлицу, будто птичка, которую окорнал было злой ворон и у которой приросли вдруг новые крылья, вспорхнет легко, весело и зальется в песнях о своем девичьем счастии. От одного помышления об этих замыслах стало легче Анастасии.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Глава I

СНЯТОЕ ОЧАРОВАНИЕ

У тоски моей нет крыльев полететь,

У души моей нет силы потерпеть,

У любви моей нет воли умереть!

Мерзляков

Анастасию несколько времени утешала мысль, что снято будет с нее очарование. Потом прекрасный образ чужеземца стал опять тесниться в грудь ее, и эта мысль начинала уступать прежней тоске. Казалось, около нее начертан был волшебный круг, из которого она не могла выйти. Видно, заключена в нем до гроба. Теперь только и дум, что о милом басурмане, только и дела, что ждать его. С именем этим она свыклась, его не чуждается более, оно стало ей сладко, дорого, как имена отца, брата, если не дороже. Сидит пригорюнясь у окна своей светлицы и смотрит, не скачут ли из Твери дворчане великокняжеские. С содроганием сердца внимает беседам: не промолвит ли кто слова о басурмане? прислушивается даже к голосу ветра: не принесет ли ей ветер полуночный весточки о нем? Он, княжич ее души, беспрестанно в ее мыслях; о нем тайно беседует сама с собою и хотела бы, чтобы отец, домашние, народ, все творение говорило также об Антоне. И между тем ни от кого о нем не слышит. Скачет ли всадник, стукнет ли кто кольцом в ворота, она трепещет, как осиновый лист на ветке. Встречает день, провожает его в ожидании постояльца. Не приученная рассудком и воспитанием владеть собою, она вся отдалась на волю своей страсти. В слезах, забывшись, умоляет милого Антона скорее возвратиться и спасти ее от погибели, не боится греха молить о том же небесные силы, не стыдится открывать свое мучительное нетерпение лукавой посреднице.

Еще Тверь не была взята, а в Москве говорили уж о покорении Твери. Кто привез эту весть, никто не мог сказать. Так часто в народе есть какое-то чудное предчувствие великих событий. Через сутки гонец прискакал от господина всея Руси к Софье Фоминишне и митрополиту с подтверждением этой вести. Москва заликовала. Старшая сестра ее входила с покорною головой в разрозненную семью и водворяла в ней согласие и силу. По святому обычаю русских, во-первых, дань богу – отслужили благодарственное молебствие; потом дань господину – когда Софья Фоминишна шла от Благовещения, народ приветствовал ее радостными восклицаниями. На улицах обнимались, поздравляли друг друга, окружали гонца, не давали ему нигде дороги, спрашивали о подробностях великого события, когда, как взята Тверь, кто положил живот за матушку Москву, кто отличился в ратной удали. Разумеется, на радости, также по русскому обычаю, во всех концах города многие славили победу без памяти, то есть до того заглядывали в ковши и стопы, что потеряли способность помнить что-либо. Гонца зазывали к себе, угощали, честили, как будто он был виновник победы.

В его рассказах имя Хабара чаще других повторялось, и повторялось как имя знаменитого богатыря. Охотники следовали за ним в почетном ряду изустного бюллетеня. «Каковы-ста мы! – говорили сурожане и суконники за торговыми прилавками, охорашиваясь и с самодовольством поглаживая бороду, – мы-ста и нынче не ударили себя в грязь; мы взяли Тверь». Иные от души поздравляли их, как настоящих победителей, кланяясь в пояс; другие вздумали оспоривать у них победу и затевали с ними своего рода побоище, доходившее до пролития крови и даже до убийства. Имя Андрея Аристотелева, к общему удивлению, переходило также из уст в уста. «Каков постреленок, – приговаривали старики, слушая о его похождениях, – мал, да удал, не дождутся годы, махнет в воеводы». – «Не диво удальство его, – прибавляли другие, – отец нарвал ему каких-то потешных яблочков из чертова сада: лишь кинет в десятню, десятни не бывало. Сказывают, и Онтон-лекарь очертил его кругом, что ему лиха ни от огня, ни от стрелы вражьей». Более всего эти вести лелеяли сердце старого воеводы Образца. Гонец прямо со двора митрополичьего явился к нему с ласковым словом от господина всея Руси и с большим спасибо отцу за сына. На этот раз природа победила его твердость: слезы оросили лицо старца. Никогда собственная ратная слава так не льстила ему, как слава, добытая сыном. Сперва в божнице своей, а потом в дому божьем, принес он трофеи сына ко кресту того, кем побеждена самая смерть и чьей защите обязан был здравием и успехами воина, столь дорогого сердцу его.

То и дело начали приезжать в Москву передовые великого князя; пыль не ложилась по улицам городским. Прибыли и дворецкий вместе с путным. Кончив свое дело во дворе великокняжеском, он посетил больного приятеля и застал его хотя и на одре, изуродованного, но уж подававшего надежду на выздоровление. Болезнь и досада, что не добыта разрыв-трава, которая была под руками, растравила только злобную душу Мамона. Никогда горячка мщения так сильно не пылала в ней. Когда он услышал об успехах Хабара, лицо его ужасно перекосило. Когда ж дворецкий принес ему весть, что великий князь хочет выдать дочь Образца за царевича Каракачу, он в первый еще раз воспрянул с одра своего и воскликнул:

Вы читаете Басурман
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату