упираются; от страху по шерсти их перебегают тени. За ними новгородцы на паре козлов, малороссияне на волах, чухонцы на ослах, татарин с своею татаркою на откормленных свиньях, на которых посадили их, чтобы доказать, как можно преодолеть натуру и обычаи. Тут и рыжеволосые финны на крошечных конях, камчадалы на собаках, калмыки на верблюдах, белорусцы под войлоком колтуна, зыряне, которых честность могла бы поспорить с немецкою, ярославцы, взявшие верх на этой человеческой выставке статью, красотою, щегольством наряда, и так далее, все сто пятьдесят разноплеменных пар, каждая в своем народном костюме, на отличной паре животных, в различных санях и салазках. Блеянье, лай, мычанье, рев, ржанье, звон бубенчиков и колокольчиков – какая чудная музыка при этом диковинном поезде! Опять скажу, только в России можно было составить такой богатый этнографический праздник. На одной площадке собрались весь север Азии и почти весь восток Европы: для этого стоило только русской царице махнуть платком из окна своего терема.
По воле государыни поезд сделал два оборота на Луговой линии и тянется к манежу Бирона. Там приготовлен обед для новобрачных и гостей. Стол накрыт на триста три куверта. Музыка, составленная из труб, гобой и литавр, встречает поезд. Садятся за стол чинно, парами, в том порядке, в каком ехали, – разумеется, князь и княгиня свадьбы на переднем месте. Перед каждою парою поставлено национальное ее кушанье.
Государыня с своею свитою расположилась на возвышении под балдахином. Около нее составляется блестящая гора дам и кавалеров.
За обедом Тредьяковский громогласно произносит стихи «собственной работы»:
Государыня рукоплещет, именует Василия Кирилловича придворным пиитом, и, по приказанию ее, все ее окружающее осыпает певца рукоплесканием. Он встает, изнемогший под бременем своего торжества. Два пажа берут его под руки и сажают на противный конец стола, где для него поставлен особенный куверт под беседкою из веников. Ему одному нет пары; он единствен. Во время обеда служат ему пажи – честь, равняющая его с Шапеллем, если не с Тассом.
Обед кончился, начинаются пляски, каждая пара свою национальную. Там плывет лебедкою русская дева, и около нее увивается соколом ее товарищ; за ними ломаются, как одержимые духом, в шайтанской пляске; далее пристукивают
Великолепный балет! Испытайте задать нам подобный, господа директоры театров!..
Пир кончен, и новобрачные с своим пестрым многочисленным поездом отправились в прежнем порядке в ледяной дом. Здесь, при звуке труб, литавр и гобой, под ход козлов, быков, собак и ослов, высадили их из железной клетки и отвели с подобающею честию в спальню, где и заперли. Поезд распущен. Часовые приставлены к дому, чтобы влюбленная чета не могла из него освободиться. Каков алтарь Гименею?.. На что ни садятся, к чему ни прикасаются, все лед – стены, брачное ложе, утварь, отвсюду пышет на них холод, ближе, теснее, наконец душит, костенит их. Несколько минут утешает их огонь в ледяном камине, на ледяных свечах; но этот фосфорный огонь не греет – вот и он слабее перебегает по ледяным дровам, цепляется за них, бьется умирая, исчезает… Холодно, мрачно, как под землею! Сердце замерло. Сначала
В этот день Бирон был чрезвычайно скучен, государыня очень весела, как бы утешаясь победою над своим любимцем и самой собою. Унизительное внимание герцога простиралось почти на каждого из придворных, кроме отъявленных врагов его. Упавший временщик всегда низок.
На следующий день государынею назначено кабинетское совещание по случаю вознаграждения поляков. Твердость ее делала успехи.
Глава VI
ОПАЛА
Грозой утомлено,
Спит море – тигра сон! не верь
ему; оно
Пред новой бурею так страшно
помертвело.
В полдень, когда кончились совещания, Эйхлер стоял у дверей государынина кабинета. Под мышкою держал он какие-то бумаги. Его, племянника Липмана, его, преданного Бирону, осыпанного благодеяниями герцога курляндского, избрали для доклада о поляках, решенного в государственном кабинете. Лучшего выбора нельзя было сделать. При этом докладе лукавый ум Эйхлера докончит то, что начали коварство и сила временщика. Тяжкая забота налегла на чело его; по временам трепет губ и рук обнаруживает в нем сильное душевное волнение. То садится он на стул, разбирает бумаги, углубляется в чтение их, с негодованием комкает их в руках, опять складывает; то встает, утирает холодный пот с лица, подходит к окну, смотрит на небо, будто с укоризной, то делает разные странные движения, как бы говоря с самим собой. Это уж не тот двусмысленный, сонный Эйхлер, которого мы видели с его дядей в домашней канцелярии герцога, когда они допрашивали Мариулу; это не тот ротозей, который считал на небе звезды, толкнувшись с кабинет-министром на лестнице Летнего дворца; не тот умышленный разгильдяй, приходивший благодарить своего патрона за высокие к нему милости; это, правда, Эйхлер, племянник Липмана, кабинет-секретарь, но Эйхлер обновившийся. Наружность его благородна, отчетлива; на лице его, во взорах резко написаны намерение, цель, подвиг. В душе его ворочается какой-то демон; видно, что ему надобно разрешиться от него.
– К ее величеству! – закричал дежурный паж, отворяя дверь кабинета, и указал туда рукою, давая знать, что государыня уже там.
Невольный трепет пробежал по всему составу Эйхлера; он имел только время поднять глаза к небу, как бы умоляя его о чем-то.
Он в кабинете государыни.
Анна Иоанновна сидела за письменным столом; к ногам ее, покоящимся на шелковой подушке, прислонилась отвратительная карлица, которая по временам слегка терла их. Этот уродец слыл глухою… Кивнув приветливо кабинет-секретарю, ее величество в знак благоволения подала ему свою руку поцеловать.
– Что сделано? – спросила она потом с живым участием.