с Сайрусом; потом следовало ехать в школу, где Светлана пыталась учить пению и танцам девочек йоменов и шахтеров. По дороге туда она встречала почтальона и улыбалась ему; по дороге обратно встречала констебля и тоже улыбалась. В детстве у кого-то из офицеров она видела музыкальную табакерку: дамы в кринолинах и гвардейцы совершали движения паваны. Потом она почему-то стала бояться той шкатулки…
День мерк лишь для того, чтобы возникнуть снова.
Лишь в школе происходило что-то настоящее, но оно забывалось сразу за порогом.
Страшное сгущение атмосферы, уже однажды выбросившее ее за порог и далее по свету, продолжалось. Нечем становилось дышать в доме, полном взаимной вежливости и предупредительности.
Незачем было говорить. Хватало полужестов.
Но как-то однажды ход вещей нарушился. Почтальон не просто поднял шляпу, а издалека замахал рукой:
– Леди Кэмпбелл! Леди Кэмпбелл! Вам телеграмма!
И она услышала, как заскрежетали, напоровшись на маленький камушек, шестерни кружащегося времени. Со звуком рвущихся цепей рвалась полоска бандероли.
Олив!
Светлана лихорадочно читала слова, не попадая взглядом по нужным буквам. Потом – заставила себя перечитать все еще раз, и медленно. Потом – еще медленнее.
Она видела его. Видела, но не смогла поговорить. Не успела. Может быть, он даже не заметил ее. Но он жив, хотя и выглядит усталым. Она, Олив, теперь постарается не упустить его из виду и опекать по мере возможности. Она же, Светлана, должна опекать Сайруса. Ему сейчас тяжелее всех. Ты помнишь нашу глупую клятву, Светти?
Помню…
– Вы плачете, милочка? – удивленно спросила ее мисс Картер, старая дева, преподающая историю мира.
– Ветер, – сказала Светлана, трогая пальцами щеки. Под пальцами скользнула едва заметная влажность.
Вечером она не находила себе места. Ей нужно быть теплее с Сайрусом, нужно ударить по той льдине, которая намерзла между ними и не пускала их друг к другу… Он вышел из кабинета, совсем непохожий на себя.
– Сладкая… – выдохнул он. – Почему же ты мне ничего не рассказала?..
Это пришли письма. Письмо от Олив, отправленное почему-то из Хармони (как ее туда занесло?), письмо полковника Вильямса – и огромный, на двадцать пять страниц, отчет Сола. Там было все.
– Я не рассказала? Я не…
– Сядь, ты бледная…
– Просто это было так неважно – то, что было…
– Трудно тебе, да? Я знаю, ты гордая птица. Я ведь тоже птица, немного другая. Нам суждено быть вместе, вот и все…
– Сай…
– Да?
– Я такая дура. Я до сих пор дура. Что мне с собой делать?
– Не знаю. Ничего.
– Так дурой и оставаться? Ты любишь меня, скажи? Ты меня приютил не из жалости? Не из порядочности? Ты все потерял, ты пошел на такие жертвы…
– Люблю. О жертвах не надо. Хорошо? Люблю. Я им сказал, что они мне надоели – они ведь мне и вправду надоели. Я не мог их больше видеть и слышать. Люблю. Мне здесь легко, и тебе тоже будет легко. Потому что я тебя люблю. Ты оттаиваешь понемногу… или это другое? Но я тебя люблю. Я знал, что ты вернешься. Что мы будем вместе. О, как я знал! Никто не знал этого с такой силой! И ты да – вернулась, и пропади все пропадом!
– Но столько дней… почему?!
– Прости меня…
– Я – тебя?! Я должна стоять на коленях перед тобой, вымаливая снисхождение… преступница…
– Нет, не должна. Я многое понял, но просто не мог начать первым… глупо. Как много глупости в этой жизни, ты не представляешь.
– Я представляю. И даже не смею просить у тебя прощения, потому что… потому что для этого нужно простить сначала самое себя, а это…
– Не надо, милая. Помолчим, а?
– Помолчим…
Они сидели и молчали, было светло за высокими окнами и почти светло в доме, но казалось, что они сидят в темноте.
Это произошло уже в последний час их пребывания в Хармони. Паровой корвет прибыл из Авроры, доставив нового капитана и нескольких офицеров на пакетбот – взамен убитых. Пассажиры рванулись на барк с опостылевшего берега. Кто-то прислал Олив огромный букет и великолепной, потрясающей работы