жалели. Он был несчастным мужем. Про его жестокую супругу в узком кругу знакомых ходили самые невероятные слухи. Говорили, что она посылает профессора в магазин, в ателье, а иногда даже по пустякам объявляет ему недельные бойкоты. Однажды тетя Варя, курьер института, женщина пожилая и далеко не болтливая, сокрушенно вздыхая, под большим секретом рассказала секретарю Андрея Александровича о том, как перед майскими праздниками, когда у профессора на квартире испортился телефон и ей вечером пришлось относить ему какой-то срочный пакет, она увидела, как он вытряхивал ковер.
— Словно некому, окромя него, выколотить. Ведь у них домработница, сама поперек толще, — закончила тетя Варя и горько вздохнула.
Углубившись в работу, Андрей Александрович не слышал, как вошла супруга. Расстройство на ее лице сменилось гримасой затаенной досады.
— Добрый вечер.
Андрей Александрович испуганно поднял голову. Он не смотрел на жену, но скорбное лицо его говорило: «Ну пощадите, ну пощадите же».
— Там страдает сын, а ты…
Виктория Леопольдовна властно положила ладонь на рукопись Андрея Александровича.
— Скоро у Витеньки распределение, его могут послать в Сибирь, а ты ни разу не подумал об этом. До сих пор ты не устроил ему место в Москве. В провинции его талант погибнет. Если ему не придется занять место в литературе, то виной этому будет отец. Родной отец.
Виктория Леопольдовна внезапно размякла и опустилась в кресло. Слезливо высморкавшись, она продолжала:
— Пробовал ли ты когда-нибудь по-настоящему заглянуть в душу сына? А она так сложна! Нет, ты этого никогда не поймешь. Для этого нужно быть отцом. А ты… Ты сидишь вот за своими расчетами и чертежами, над этими мертвыми схемами, которые ты называешь наукой, а рядом, за стеной, рождаются строки, которые, может быть, решат судьбу сына… Говорят о неблагодарных детях. Гораздо ужаснее видеть жестоких отцов.
Растерявшийся Андрей Александрович не знал, что ответить. Он никак не мог оторваться от мыслей, которыми был занят и которые так неожиданно и некстати были нарушены появлением жены. Это его молчание, расцененное Викторией Леопольдовной как равнодушие к судьбе сына, еще больше разожгло в ней состояние озлобления, с которым она переступила порог кабинета.
— Так я вижу, что ты не только не думал, но и не хочешь думать.
Она поднялась, властно взяла его за руку.
— Пойдем и ты увидишь.
Ступая на цыпочках, Виктория Леопольдовна повела супруга к комнате Виктора. Повинуясь жене, Андрей Александрович также пошел на цыпочках, приноравливаясь к ее шагу.
Споткнувшись о ковровую дорожку, он потерял ночную туфлю с левой ноги, и когда хотел надеть ее, Виктория Леопольдовна так на него посмотрела, что Андрей Александрович быстро отказался от своего намерения. Он шел с видом провинившегося ребенка, которому хотят показать его вину.
Приоткрыв дверь в комнату сына, они оба застыли.
— Ну теперь ты видишь? — зловещим шепотом спросила Виктория Леопольдовна.
Серая, растрепанная голова Виктора лежала на спинке дивана, рот был широко раскрыт. Во сне Виктор чему-то глуповато улыбался и со свистом всхрапывал. В таких положениях можно видеть пассажиров в общих вагонах, утомленных долгой дорогой и засыпающих в обнимку со своими мешками, деревянными чемоданами.
— Да, да, вижу, — отозвался Андрей Александрович, готовый согласиться со всем, в чем его упрекала супруга, хотя, кроме храпящего сына, ничего не видел.
А когда, некоторое время спустя, он вновь сидел над расчетами и чертежами, дверь кабинета опять раскрылась, и за спиной раздался властный голос жены:
— Обо всем этом побеспокойся завтра.
Войдя неслышными шагами в комнату сына, Виктория Леопольдовна нежно потрепала Виктора по щеке:
— Витенька, проснись. Перейди в кроватку, сынуля.
Виктор открыл глаза.
— Ложись в постель, глупенький. Устал?
Виктория Леопольдовна разобрала постель и вышла.
Когда Виктор уже лежал под белым шелковым покрывалом, мать снова подошла к нему и поцеловала в лоб нежно, как целовала его на ночь все двадцать два года.
16
Уже двое суток провел Захаров в поисках кондукторши. Часами ему приходилось томиться в проходных будках и диспетчерских комнатах первого и второго трамвайных парков. Детально были изучены графики работ кондукторов, поднята вся необходимая документация в отделах кадров, проведены десятки бесед с пожилыми кондукторами, которые в ночь ограбления Северцева находились на линии. И все бесполезно. Ни в одной из кондукторш Северцев не признал той, что везла его без билета в ночь ограбления.
Во втором часу ночи Захаров и Северцев, усталые и удрученные, вернулись на вокзал. Транспорт не работал, а добираться до дому пешком было далеко.
На голом дубовом диване время для Захарова тянулось необычайно медленно. Плохо спал и Северцев. Переворачиваясь с боку на бок, он глубоко вздыхал и, причмокивая губами, делал вид, что спит. Эту наивную хитрость Захаров понял: Северцев просто не хотел показать, что и ночь ему не несет покоя.
Заснул Захаров перед самым рассветом, заснул тяжело, с головной болью. А когда проснулся, было уже четыре часа утра — время, когда Москва еще спит и только дворники да милиционеры, если не считать транзитных пассажиров и засидевшихся гостей, наслаждаются ее рассветной прохладой.
Неловко закинутая левая рука онемела. Захаров попробовал поднять ее, но она висела безжизненной плетью. Так было у него уже два раза и оба раза это пугало его. Испугался Захаров и сейчас. Ущипнув онемевшую руку, он не почувствовал боли. Вспомнились слова врача из военного госпиталя: «Вы, молодой человек, хорошо скроены, но плохо сшиты. Бросайте курить, иначе кровеносно-сосудистая система вас может подвести». Через несколько минут Николай стал слабо ощущать в руке холодноватое пощипывание, напоминавшее муравьиное щекотание. Вскоре рука совсем отошла.
Молоденький белобрысый сержант Зайчик, облокотившись на столик с двумя телефонными аппаратами, клевал носом. Непривычный к ночному дежурству, он с трудом выдерживал рассветные часы, когда сон бывает особенно сладок.
Северцев лежал у окна. Заложив руки под голову и вытянувшись во всю длину дубовой скамьи, он показался Захарову очень большим.
«Спит или не спит?» — подумал сержант и стал пристально всматриваться в его лицо.
Не прошло и десяти секунд, как Северцев поднял веки, но поднял их не так, как это делает только что проснувшийся: постепенно, щурясь и моргая, а как человек, который закрыл глаза всего лишь на минуту.
— Не спится? — мягко спросил Захаров и, не дожидаясь ответа, выругался: — Дьявольски гудят бока!
Клюнув носом о стол, Зайчик испуганно вскинул голову и растерянно заморгал.
— Доброе утро, Зайчик, — поприветствовал его Захаров.
Зайчик быстро вскочил и начал расправлять под ремнем гимнастерку. В эту минуту он был особенно смешон и казался еще мальчиком, который хочет скрыть свою детскую сонливость.
Зайчиком сержанта однажды назвал майор Григорьев. С тех пор все в отделении милиции называли его так, хотя фамилия сержанта была Холодилов. К этому прозвищу он настолько привык, что удивлялся, когда кто-нибудь из сослуживцев обращался к нему по фамилии.
К Захарову Зайчик относился с уважением. Он видел, что майор Григорьев особо ценит его и как работника, и как человека. А эта оценка для него была определяющей: Григорьева Зайчик любил и считал самым справедливым из начальников.
На стычки Захарова с Гусенициным Зайчик реагировал по-своему и просто: как только проходили слухи о новой «потасовке» между сержантом и лейтенантом, Зайчик тайком выводил мелом на диване, на столе