старший Селевин, не видать ли где его брата Оськи.
Разрубая своим тяжелым бердышом шлемы вместе с головами ляшскими, валя врагов рядами по обе стороны, рвался он вперед.
— Оська! — вдруг грозно рявкнул он, и заглушил на миг этот громовой окрик гул битвы. — Оська, вернись, покайся! Не губи душу, Оська!
Но младший Селевин, несясь впереди всех к польскому стану, как испуганный заяц, и не оглянулся… Схватился Ананий за пищаль, что за спиной на ремне висела, нацелился в бегущего брата, да вдруг остановился, подумал — и не выпалил.
— Суди его Бог!
Дальше гнаться нельзя уже было; к стану подбегали ляхи. Весело толкуя, возвратились молодцы в обитель, все целые, невредимые.
Светлым звоном встретили храбрецов колокола.
Черный день
Несколько дней отдыхали ляхи от ночного приступа, пересчитывали убитых да взятых в плен, утешались пирами, веселыми плясками и песнями.
Обительские воины тоже передохнули: пальба из вражьих станов не сильна была. На дворе стали уже крепкие холода завертывать, и снежок перепадал, и мороз сердито по ночам потрескивал. Меду да браги в обители вдоволь запасено было, и не жалели их иноки для защитников своих…
В ноябрьское, темное и холодное утро друзья-товарищи: двое Селевиных да Меркурий-пушкарь, да Тимофей Суета, сменив ночную стражу на Водяной башне, вели меж собою тихую беседу.
— Был у воеводы, Ананий? — спросил Меркурий, все поглядывая на супротивные туры, где находилась злая Трещера.
— Сегодня не улучил времени, да, чай, князь, как обычно, утречком на башни придет… Заботлив он у нас, дай ему Бог здоровья…
— Посмелей Голохвастова-то будет! — вставил Суета.
— Ну, уж ты, Тимошка, всегда не в пору молвишь. У князя от Бога удали да уменья больше, а Голохвастов тоже присягу верно блюдет…
— Не такова молва идет, — не унимался Суета.
— Полно тебе! — строже сказал Ананий. — Святое дело вершим, обитель обороняем — а ты пересуды непристойные заводишь… Чего человека порочишь?..
— Да я ничего. Люди говорили…
— Братцы! — перебил Суету Меркурий, указывая рукой на туры, которые все ясней виднелись к рассвету. — Придвинули вражьи дети окопы-то к стенам поближе. Да еще вдвое выше сделали! Глядите, Трещера-то совсем сюда смотрит! Лихо же они палить начнут!
— Надо воеводу оповестить! — и Данила сбежал вниз.
— Чай, всю темну ноченьку работали, — говорил Айгустов, глядя на туры. — Жутко теперь нашей башне будет: и так уж избита она, изрезана той пушкой злой… Эх, кабы мой сон сбылся! — прибавил, вздохнув, пушкарь.
— Что за сон?..
Весело улыбнулся Айгустов…
— Привиделось мне, братцы, будто стою я на этой башне самой и свою пушку навожу. А ночь-то темным-темнешенька, ни зги не видать; снежок такой сухой с ветром налетает, лицо режет. И один будто я одинешенек на всей башне, и будто надо мне угодить ядром в жерло самое Трещере… А буде не угожу в нее — конец придет и нам всем, и обители… Снаряжаю я пушку, братцы, а сам дрожмя дрожу: а ну, как мимо дам?! Сколько раз ведь я метил в нее, ненасытную, а угодить не пришлось… И надумал я перед выстрелом молитву прочесть… Откуда-то и слова такие взялись, теплые да слезные, каких ране и не знал, да и теперь запамятовал… Помолился — хочу выпалить, а меня кто- то так властно за руку взял. Гляжу — старец, инок неведомый… 'Вот куда наметь ядро, молодец', — говорит он мне и перстом указывает. Послушался я старца — и как выпалил, осветились вражьи туры красным полымем… Вижу, сплющилось жерло у горластой Трещеры… А старца-то уж возле меня нету. Тут и очнулся я, и на душе радость великую почуял…
— Должно, вещий тот сон был, — молвил Ананий, — может и вправду, помолиться тебе погорячей надо — и сам святой Сергий направит ядро твое.
— А к тому же теперь Трещера-то ближе да видней стала, — добавил сметливый Суета.
На башню поспешно вошел воевода князь Долгорукий. Невесело было лицо его: заметно похудел и измучился за осаду верный царский слуга. Молча оглядел он ляшские туры, нахмурился, головою покачал, потом подозвал к себе старшего Селевина.
— Ведаешь, по чьему наущению ляхи-то окопы повысили? Дрогнуло сердце у витязя молоковского…
— Вчера я казаков двоих опрашивал… Говорят: все твой брат молодший обители козни строит… Ободрил он ляхов, все рассказал: что пушки наши на дальний бой мало годны, что пушкарей немного; указал амбары с сеном, соломой, где погреба с зельем…
Сгорел от стыда Ананий, словно огнем опалило его сердце… Хорошо еще, сжалился над ним воевода — речь переменил:
— Дай нам, Боже, сегодня удержаться. Вся надежда на Господа да на пушкарей моих метких. Слышь, Меркурий?..
— Слышу, княже! — бодро ответил тот.
Рассеялись тем временем остатки ночной мглы; завыли бесчисленные трубы во вражьих окопах; затрубили и на стенах монастырских… Начали враги пальбу, да не по-прежнему!
До той поры стукались их ядра в стены, а теперь начали они дождем огненным перелетать через них…
— Калеными ядрами сыпать начали, — молвил хмуро воевода. — Того и гляди — подожгут что…
Из окопов ляшских вылетали дымящиеся раскаленные снаряды, глухо шипя в холодном воздухе. Метили их литовские пушкари кривым полукругом выше стен, норовя угодить во внутренние обительские постройки. Отовсюду — с Красной горы, с Клементьевской', с Волкуши-горы — сыпались ядра с громом, пламенем и треском на дворы и здания обители. Богомольцы, привыкшие к прежней, слабой, пальбе, не ждали новой беды: завопили… ужаснулись. Заголосили на разные голоса кликуши, застонали больные, стала испуганная толпа жаться к церковным стенам, искали убежища в самих храмах.
Хоть воеводе князю Долгорукому впору было только от врагов отстреливаться — все же послал он с сотником Павловым десятка четыре стрельцов во дворы обительские на помощь инокам и отцу архимандриту. Вовремя подоспели стрельцы, потому что обезумел народ, себя не помнил от ужаса. Как стадо, испуганное волком, метались люди, давя друг друга, не слушая увещавших их старцев. В покои отца- архимандрита ломились сотни богомольцев…
— Пострига хотим! — кричали старики и жены.
— Хотим в ангельском чине смерть приять!
— Гибель наша пришла!
— Пустите нас в храмы Божий!
Отец Иоасаф, бледный, усталый, после ночи, проведенной в молитве, вышел к толпе, хотел ей слово сказать, но не слышно было его старческого голоса среди воплей, плача и пальбы оглушительной. Мудрые и благочестивые старцы соборные — Корнилий, Гурий, Киприан и иные подвижники обительские — тщетно старались образумить народ. Теснили их, заглушали, с собой влекли трепещущие богомольцы.
Стрельцы уняли немного шумную толпу, сотник зычным голосом останавливал обезумевших:
— Чего всполошились, православные? Воеводы на стенах, пушки целы, рать наша крепко стоит… Одумайся, народ честной! Крепки стены обительские…
Утихло смятение, отхлынула толпа от архимандрита, слышнее стали мудрые речи иноков. Первым отец Иоасаф стал вразумлять испуганных богомольцев, и прислушивалась толпа к ясному, твердому слову