количеством прожитых лет, откуда все же берется это желание? Уместно ли оно? Древние утверждали: сдерживая желание, становишься мудрым. Если с этим согласиться безоглядно, то в каком же невыгодном положении оказываются все писатели и те же философы, включая древних, что обрекли себя на извечно трудное дело общения с людьми на основе все того же несдержанного желания — рассказать об опыте жизни, опыте мысли! Однако совершенно очевидно: драгоценный опыт человека, обращенный не на себя, а во благо людское, — это и есть наивысшая мудрость бытия. Это она повелевает человеку разобраться в самом сложном и малоприятном объекте — в самом себе, приобщиться к мудрости человечества и просто помогает жить.
Но все же: сдерживая желание, становишься мудрым.
Не в моей власти, но в тот вечер мне хотелось быть таким.
В прошлом году, в неохватное время белых ночей, мне полюбились поздние прогулки по городу. Это понятно каждому, кто видит нынешний город чаще всего в тесноте транспорта, в сутолоке тротуаров, и как бы человек ни привык к муравьиной жизни супергородов, он не разучится ценить редкие часы блаженства, когда он остается почти один на один с огромным городом. Редко-редко мелькнет вдали машина под мигающим светофором, а маленькую фигуру человека и вовсе можно не заметить в размахе широких улиц, и только высятся громады притихших домов, залитых светом белой ночи, опустевшие, будто жители ушли из них давно и надолго и не найти им обратно пути. Кажется невероятным, что в огромных домах не стукнет дверь парадного, не блеснет холодным блеском светлого бессолнечного неба ни одно стекло… Стоят дома, будто океанские суда, а неровные цепочки легковых машин вдоль тротуаров беззвучно горбатятся, словно корабельные мыши. В таком городе, именно в этот час, почему-то видно далеко, как в осеннем облетевшем лесу, и так же тревожно, подобно лесному костру, чадит где-нибудь труба, но воздух успевает к полуночи очиститься, а смоченные росой трава и листья нечастых деревьев дышат забытой, неправдоподобной свежестью… В такой час особенно приятно встретить прохожего, с которым, как на лесной дороге, хочется поздороваться и поговорить.
В тот вечер я вышел позже обычного. Долго настраивал себя на привычную лирическую ноту, долго вылавливал тот легкий и непринужденный шаг, единственно возможный для фланирования, от которого не устаешь, а получаешь удовольствие. Еще дольше успокаивал себя. Целый день не мог найти интонацию нового рассказа. Более двенадцати часов просидел над бумагой и все порвал, а тут еще жена вышла в прихожую, подбоченилась и боднула взглядом:
— А куда это ты повадился по вечерам?
— Это что — недоверие?
— Просто интересно знать!
(У них все «просто интересно знать!»)
— Ну что же. Я тебе отвечу: в эти чудные ночи я устремляюсь на тайные встречи к заветной калитке.
— С кем же?
(Этот грубый вопрос со всей очевидностью показывает, что моей благоверной трудно удержаться в рамках игры, она явно выходит за черту).
— Со стройной блондинкой.
Этими словами я последний раз поддаю мяч семейной лапты и тоже выхожу за черту — переступаю порог.
«Всё проходит», — написал на своем кольце царь Соломон. Он имел в виду великие трагедии человечества, распри народов, любовь и ненависть, богатство и власть. С тем большей легкостью лечит время мелкие неурядицы. Вот и мое настроенье поправилось, как только охватило меня со всех сторон это молчаливое, неизбежное и порой трагическое чудо — город. Было уже чуть-чуть за двенадцать. Безветренно и тепло. Прохожих почти не видно — сказывалась середина недели. Правда, на моем пути до Невы прокачались две пары молодых людей, висящие друг на друге, да вывалился из-за угла бычьих статей детина — плотен и обл, с потной морщиной на узкой лобовой броне. Костюм, галстук, рубашка, ботинки — вся фактура преуспевающего комиссионного торгаша — излучали благополучие и дежурный трепет перед будущим следователем…
— Что с вами? — Я задумался и зачем-то окликнул совсем юную девушку, неслышно обогнавшую меня. Только на один миг она повернула лицо в мою сторону и была, вероятно, раздосадована: я увидел ее слезы. Крупные. Неутешные. Так плачут над гробом близкого человека или в ранней юности при первом разочаровании… Она быстро скрылась за углом, и когда я, повернув домой по тому же пути, тоже зашел за угол, ее нигде не было. В памяти остался ее цыплячье-желтый плащ, тонкий и прозрачный, как папиросная бумага, светлый венок распущенных волос да белоснежный вихрь босоножек. В руке у нее был, кажется, маленький чемодан. Так выглядят те, кто торопится на вокзал или спешно уходит из дома. Мне почему-то показалось, что эта девушка сбежала от того расфранченного громилы, и тут же захотелось стать моложе и красивее, утешить ее, помочь, защитить… О, фантазия, как легко она разыгрывается в полночь! Лет бы двадцать — долой…
Через молодой парк дорога была короче и приятней, тут, что ни говори, а земля под ногами — это тебе не асфальт, не так утомляет ногу. Я уже начал подумывать над тем, чтобы прогуливаться не по улицам, а по юному парку, где чище воздух, тише и лучше ходить, как вдруг впереди зажелтел — не может быть! — ее плащ. Шагов через сто у меня уже не осталось сомненья: на скамейке, одна посреди бесконечной аллеи, сидела она. Когда я приблизился, она подобрала босую ногу, а руку с босоножкой сунула за спину. Мельком взглянув на меня, она опустила голову и замерла в ожидании, когда я пройду. Лицо все еще было печально, но уже без слез, как я успел заметить.
— Авария? — ткнул меня бес в ребро.
Она кивнула — качнула серпиком пробора — и показала оторванный ремешок.
— Как же вам помочь?
Она пожала плечами.
— Вы куда-нибудь опаздываете? — спросил я, вспомнив, как стремительно она обогнала меня.
— Нет. Мой поезд днем…
А голос-то! Голос! Чистый, с придыханием. Наверно, в таком голосе услышал когда-то Иван Бунин знаменитое «легкое дыхание» своей героини Оли Мещерской. И пусть, может быть, никогда не было той Оли, но непременно была у писателя какая-то, похожая вот на эту, встреча с девушкой и разговор, а потом, через много лет, появился замечательный рассказ…
— И до поезда вы намерены так сидеть?
Она пожала плечами и опять как-то вопросительно взглянула на меня, а точнее — прокатила по мне ореховые глаза.
— Тогда давайте обдумаем, если не возражаете.
Она смолчала, и я решительно сел рядом. Она пододвинула к себе маленький плотный чемодан, вероятно, для того, чтобы мне было удобнее сидеть.
— Прежде всего, — сказал я отвратительным, назидательным тоном, — нельзя плакать из-за порванного ремешка.
— Я не из-за ремешка…
Ну и хитрые же мы становимся с годами! Ведь я знал, точнее — догадывался, что была какая-то другая причина, более серьезная, из-за которой она оказалась на улице среди ночи, а начал с этого отвратительного «прежде всего…». Тьфу! И ведь специально, чтобы вынудить ее на признанье. Нет чтобы по-людски-то, прямо. И я решил спросить прямо, но она опередила все мои психологические раскладки:
— Я поссорилась с тетей и дядей… Нет-нет! Они хорошие, но я поеду к маме, в Кострому.
Она потупилась, и я без помехи смотрел на ее, — пожалуй, не ошибусь — прекрасный профиль, исполненный мягких линий и нежности.
— Никогда не был в Костроме, — сказал я, чтобы не угас разговор.
— Ой, у нас хорошо! — и на секунду-другую блеснула доверительной и такой прелестной улыбкой, что я подумал: «Вот счастьище достанется кому-то», а она тотчас нахмурилась, как бы ругая себя за вольность, и вздохнула: — Там у нас Волга, Ипатьевский монастырь…
Она теребила порванный ремешок ослепительно белой модной и, судя по подошве, совершенно новой