менее острые проблемы) не утратили актуальности:

«1. Всякий, кто берет на себя труд осведомлять публику о том, что содержится в новых сочинениях, должен прежде всего взвесить свои силы. <...>

2. Чтобы быть в состоянии произносить искренние и справедливые суждения, нужно изгнать из своего ума всякое предубеждение, всякую предвзятость...

3. Сочинения, о которых дается отчет, должны быть разделены на две группы. Первая включает в себя сочинения одного автора, который написал их в качестве частного лица; вторая — те, которые публикуются целыми учеными обществами с общего согласия и после тщательного рассмотрения. И те и другие, разумеется, заслуживают со стороны рецензентов всякой осмотрительности и внимательности... Однако надо согласиться с тем, что осторожность следует удвоить, когда дело идет о сочинениях... просмотренных и признанных достойными опубликования людьми, соединенные познания которых должны превосходить познания журналиста. <...>

4. Журналист не должен спешить с осуждением гипотез. Они дозволены в философских предметах и даже представляют собой единственный путь, которым величайшие люди дошли до открытия самых важных истин. Это — нечто вроде порыва, который делает их способными достигнуть знаний, до каких никогда не доходят умы низменных и пресмыкающихся во прахе.

5. Главным образом пусть журналист усвоит, что для него нет ничего более позорного, чем красть у кого-либо из собратьев высказанные последним мысли и суждения и присваивать их себе...

6. Журналисту позволительно опровергать в новых сочинениях то, что, по его мнению, заслуживает этого...; но раз уж он занялся этим, он должен хорошо усвоить учение автора, проанализировать все его доказательства и противопоставить им действительные возражения и основательные рассуждения, прежде чем присвоить себе право осудить его. <...>

7. Наконец, он никогда не должен создавать себе слишком высокого представления о своем превосходстве, о своей авторитетности, о ценности своих суждений...»

Основные пороки вульгарной немецкой журналистики, отмеченные Ломоносовым — «небрежность, невежество, поспешность, дух пристрастия и недобросовестность», — были известны ему, как уже говорилось, и по многим явлениям внутри академической жизни в Петербурге. То же самое можно сказать и о скрытом движителе этих пороков, который в «Рассуждении об обязанностях журналистов» назван предельно четко — отношение к науке как к «ремеслу и орудию для заработка средств к жизни». Ломоносов чаще, чем ему хотелось бы, чаще, чем позволяли интересы русского просвещения, сталкивался в Академии с ремесленниками от науки, людьми, для которых наука — это средство в продвижении вверх по иерархической лестнице.

Григорий Николаевич Теплов, о котором уже было говорено во второй части настоящей книги, являлся, пожалуй, наиболее ярким воплощением такого рода отношения к науке. С самого начала своей работы в Академической канцелярии он занял в ней исключительно прочное положение. Прежде всего он нашел общий язык с Шумахером, а затем и с Таубертом. В тех видах, которые имел Теплов и которые ничего общего со «строгим и правильным разысканием истины» не имели, этот альянс открывал ему доступ к узлу, где сходились все нити управления и даже помыкания строптивыми профессорами. Он стал не только правой, но и левой рукой юного и беспечного президента.

Ломоносов долго, очень долго присматривался к Теплову, недоумевая. Но с течением времени недоумение сменилось тревогой, а с 1757 года, когда Ломоносов сам стал членом Академической канцелярии, тревога уступает место негодованию: так много двуличия и недоброхотства тепловского увидел он вблизи. Когда же в 1760 году Ломоносов принял на себя попечение об Академическом университете и Академической гимназии, необходимость открытого объяснения с «коварником», «лукавцем» (как он называл Теплова) стала для него очевидной: ведь должен же он понять, что вследствие его двуличия поставлено под угрозу будущее русского просвещения. Но, решившись выяснить настоящую подоплеку поступков Теплова (смущавших его своею непоследовательностью), Ломоносов еще пребывал в обманчивом убеждении, что все несчастья Академии происходят от засилья одних только иноземцев. Именно обратившись к Теплову в последний раз за разъяснениями и еще не потеряв окончательно надежды на то, что должна же быть в асессоре «хотя крупица русского чувства» (если воспользоваться словами гоголевского Тараса), Ломоносов должен был убедиться в страшной, но очевидной истине: дело, конечно же, не только в добросердечии президента и непостоянстве Теплова, объективно потакающих ломоносовским врагам, но и еще в чем-то неизмеримо большем, в некой огромной сети интриг, накинутой на русское просвещение, накинутой с помощью очень и очень могущественных сил. Во всяком случае, нужно прислушаться к мнению исследователей, полагающих, что до непосредственного обращения к Теплову «Ломоносов не знал и даже, очевидно, не подозревал, что бюрократические и дворцовые связи его чужеземных «неприятелей» были несравненно шире и глубже. Его академические враги вели за его спиной разговоры и переписку о нем со многими влиятельными особами, в том числе даже и с теми меценатствующими сановниками, которых Ломоносов считал своими искренними друзьями и покровителями». Подобно тому, как «Рассуждение об обязанностях журналистов» стало ярчайшим образцом научной публицистики XVIII века, ломоносовское письмо к Теплову от 30 января 1761 года стало непревзойденным примером гражданской эпистолярной публицистики, положившим начало целой традиции в русской литературе. Потом будут «Философическое письмо» Чаадаева, письмо Белинского к Гоголю, письмо И. Киреевского к Вяземскому и еще многие другие «письма». Все-таки письмо это написано так, как будто Ломоносов уже знает, что Теплов уже перешел грань, из-за которой уже не возвращаются, но тем не менее зовет его оттуда. Пытается спасти того, кого уже нельзя спасти. Ломоносов проводит «строгое и правильное разыскание истины» в сфере этики и морали. Всем своим существом ощущая, что внутреннее «сложение фибров» нравственного организма Теплова разложилось, он все еще пытается вдохнуть душу живу в гражданский труп.

Как брату своему я тщился, Как ближним, так им угождать И, сетуя об них, крушился, И слез моих не мог сдержать.

Давайте послушаем живой голос Ломоносова, звучащий во всей его ощутительной непосредственности и скорби на страницах этого письма, которое, если говорить о его жизненном и творческом пути, являет собою пронзительно-достоверный памятник десятилетия 1751–1761 годов, достойно это десятилетие украшающий. Вряд ли случайно в черновике на полях сохранилась такая приписка, сделанная ломоносовской рукой: «Это письмо будут в песнях петь, и [оно будет] ходить по городу, как piece d'eloquence» (то есть как образец красноречия). Это письмо действительно обращено не только к Теплову. Оно сработано на века:

«Неоднократно писал я к его сиятельству и к вашему высокородию от истинного усердия к расширению наук в отечестве в Москву и на Украину и представлял здесь словесно и письменно о исправлении застарелых непорядков. Однако не по мере монаршеской к наукам щедроты воспоследовали решения и успехи, затем что не отнято прежнее самовольство недоброхотам приращению наук в России; а когда злодеи ободряются, а добрые унижаются, то всегда добру вред чинится...

<...> Поверьте, ваше высокородие, я пишу не из запальчивости, но принуждает меня из многих лет изведанное слезными опытами академическое несчастие. Я спрашивал и испытал свою совесть. Она мне ни в чем не зазрит сказать вам ныне всю истинную правду. Я бы охотно молчал и жил в покое, да боюсь наказания от правосудия и всемогущего промысла, который не лишил меня дарования и прилежания в учении и ныне дозволил случай, дал терпение и благородную упрямку и смелость к преодолению всех препятствий к распространению наук в отечестве, что мне всего в жизни моей дороже.

Некогда, отговариваясь учинить прибавку жалованья профессору Штрубу, писали вы к нему:

Вы читаете Ломоносов
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату