Как злобная пчела. Он громко засмеялся И тотчас заплясал. «Чего ты испугался? — С насмешкою сказал. — Мой лук еще годится, И цел и с тетивой; Ты будешь век крушиться Отнынь, хозяин мой».

Это — Анакреон. Это его грациозное переживание роковой силы любви. И вместе с тем это — Ломоносов, невольно выдающий себя отдельными словами («Со гневом я вскричал», «...сильно уязвила, Как злобная пчела...»), за которыми вырисовывается «гордый внук славян», противящийся, в отличие от сластолюбца-эллина, абсолютному подчинению мучительно-сладкой стихии любовного чувства.

Железо, злато, медь, свинцова крепка сила И тягость серебра тогда себя открыла, Как сильный огнь в горах сжигал великий лес; Или на те места ударил гром с небес; Или против врагов народ, готовясь к бою, Чтоб их огнем прогнать, в лесах дал волю зною; Или чтоб тучность дать чрез пепел древ полям И чистый луг открыть для пажити скотам; Или причина в том была еще иная: Владела лесом там пожара власть, пылая; С великим шумом огнь коренья древ палил; Тогда в глубокий дол лились ручьи из жил, Железо и свинец и серебро топилось, И с медью золото в пристойны рвы катилось.

Это — Лукреций, чеканным стихом повествующий здесь о рождении металлов. Это его «философствование стихами» из поэмы «О природе вещей», основанное на четкости формулировок. Это его предельная смысловая насыщенность строки, столь близкая Ломоносову, мыслителю и естествоиспытателю.

Склони, Зиждитель, небеса, Коснись горам, и воздымятся, Да паки на земли явятся Твои ужасны чудеса. И молнией твоей блесни, Рази от стран гремящих стрелы, Рассыпь врагов твоих пределы, Как бурей плевы разжени. Меня объял чужой народ, В пучине я погряз глубокой, Ты с тверди длань простри высокой, Спаси меня от многих вод.

Это — уже библейское мироощущение. Это мир, увиденный в зеркале Высшей Книги. Это трагический энтузиазм, вызванный именно дисгармоничностью мироощущения. Но вместе с тем это и Ломоносов (вернее, часть его: так же, впрочем, как и в предыдущих случаях) — Ломоносов, являющийся в минуту отчаяния, изнемогший в борьбе со своими врагами («Меня объял чужой народ») и в мыслях призывающий себе на помощь «высшую силу», во имя и во славу которой и идет борьба.

Лишь только дневный шум замолк, Надел пастушье платье волк И взял пастуший посох в лапу, Привесил к поясу рожок, На уши вздел широку шляпу И крался тихо сквозь лесок На ужин для добычи к стаду. Увидел там, что Жучко спит, Обняв пастушку, Фирс храпит, И овцы все лежали сряду. Он мог из них любую взять; Но не довольствуясь убором, Хотел прикрасить разговором И именем овец назвать. Однако чуть лишь пасть разинул, Раздался в роще волчий вой. Пастух свой сладкий сон покинул, И Жучко с ним бросился в бой; Один дубиной гостя встретил, Другой за горло ухватил; Тут поздно бедный волк приметил, Что чересчур перемудрил, В полах и в рукавах связался И волчьим голосом сказался. Но Фирс недолго размышлял, Убор с него и кожу снял. Я притчу всю коротким толком Могу вам, господа, сказать: Кто в свете сем родился волком, Тому лисицей не бывать.

Не правда ли, поразительный диапазон? Это уже Лафонтен. Здесь удивительно гармонично соединилось «простодушие», являющееся, по слову Пушкина, «врожденным свойством французского народа», и чисто русская отличительная особенность, которую тот же Пушкин усматривал в «каком-то

Вы читаете Ломоносов
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату