ломоносовские доброжелатели часто недоумевали: не слишком ли, мол. широк размах-то?.. Главного своего доброжелателя, И. И. Шувалова, Ломоносов успокаивал: «Я всепокорнейше прошу ваше превосходительство в том быть обнадежену, что я все свои силы употреблю, чтобы те, которые мне от усердия велят быть предосторожну, были бы обо мне беспечальны, а те, которые обо мне из недоброхотной зависти толкуют, посрамлены бы в своем неправом мнении были и знать бы научились, что они своим аршином чужих сил морить не должны, и помнили б, что музы не такие девки, которых всегда изнасильничать можно. Оне кого хотят, того и полюбят».
Е. А. Боратынский, который хотел написать книгу о Ломоносове, много размышлял над смыслом таланта и пришел к такому выводу: «Совершим с твердостию наш жизненный подвиг. Дарование есть поручение, должно исполнить его, несмотря ни на какие препятствия». Мало в ком облагораживающее, возвышающее воздействие дара на самого носителя его, равно как и благородное чувство ответственности перед своим даром, проявлялось так «постоянно и непревратно», как в Ломоносове. Он понимал: надо быть на уровне дарованного, а не применять то, что дано свыше, к сиюминутным своим потребностям, не унижать дар до людских прихотей, но себя и людей поднимать к нему.
Вот почему никто из современников Ломоносова не был так же спокойно и твердо, как он, уверен в своем высоком и грандиозном предназначении. Как уже говорилось, среди них были люди талантливые, энциклопедически образованные, и честолюбивые были не меньше, чем он. Но они
Это знание, эта спокойная уверенность Ломоносова зиждились на том очевидном для него (а теперь и для потомков) факте, что все личные его творческие устремления всегда соответствовали общегосударственным, общенациональным потребностям культурного, хозяйственного, да и политического развития послепетровской России. Между тем XVIII век видел в Ломоносове по преимуществу поэта и ритора. А вот о характере и истинной ценности его научных трудов его столетие имело довольно смутное представление. Пожалуй, лишь великий Л. Эйлер по достоинству оценил
тогда эту сторону деятельности Ломоносова. Но даже он признавал, что подчас ему было затруднительно вынести компетентное суждение по иным проблемам, которые затрагивались Ломоносовым: настолько смелым и оригинальным был его подход, настолько опережал он в своих гениальных прозрениях уровень научных представлений эпохи.
Не зная всего Ломоносова, современники и в поэзии его понимали не все. Доступным оказалось знаменитое ломоносовское «парение», «великолепие».
«Он наших стран Мальгерб, он Пиндару подобен» — так писал о Ломоносове в 1748 году Сумароков, поначалу искренне восторгавшийся его творчеством. Этой строке суждено было роковым образом повлиять на отношение читающей публики к Ломоносову. Отныне заходила ли речь о Ломоносове, сейчас всплывал на поверхность второй полустих сумароковской формулы.
Слово было найдено. Очень удобное слово. Как противники, так и сторонники поэта приняли это слово безоговорочно и даже с энтузиазмом.
Для его литературных врагов «высокое парение», «громкость», «восторг» — эти характерные (но не единственные!) приметы ломоносовской музы, взятые в отчужденной форме, — стали знаком поэтической бессмыслицы, ходульности выражения и вообще дурного вкуса. Не давая себе труда постичь поэзию Ломоносова в целом, не пожелав найти в ней самой скрытой пружины пресловутого «парения», эти люди (во главе которых в 1750-е годы стоял не кто иной, как недавний апологет «российского Пиндара» — Сумароков), сами того не подозревая, воевали не с Ломоносовым, а со своим ограниченным представлением о Ломоносове.
Что же касается последователей, то и они не смогли проникнуть до самых последних глубин художественного миропонимания Ломоносова, постичь в целом все величие его жизненного и литературного подвига. Они так же, как и противники поэта, не умели преодолеть в своем подходе к нему односторонности.
Правильное понимание Ломоносова возможно лишь с учетом всех его многообразных устремлений. «Историк, ритор, механик, химик, минералог, художник и стихотворец, он все испытал и все проник...» — эти пушкинские слова ориентируют на рассмотрение ломоносовского наследия в его совокупности. В дореволюционной литературе о Ломоносове примером широкого охвата его деятельности могут служить разыскания, предпринятые профессором Б. Н. Меншуткиным и легшие в основу его книги («Михайло Васильевич Ломоносов. Жизнеописание»), написанной к 200-летнему юбилею Ломоносова, в 1911 году.
В советское время пушкинскую традицию в подходе к Ломоносову с блеском развил выдающийся ученый, академик С. И. Вавилов. Обозревая историю восприятия Ломоносова русской публикой и отмечая, что вплоть до пушкинского времени он был известен прежде всего как литератор, а начиная «со второй половины прошлого века до наших дней поэтическое наследие Ломоносова отодвигается на задний план, и внимание почти целиком сосредоточено на Ломоносове-естествоиспытателе», С. И. Вавилов писал: «Обе крайности, несомненно, ошибочны. Великий русский энциклопедист был в действительности очень цельной и монолитной натурой. Не следует забывать, что поэзия Ломоносова пронизана естественнонаучными мотивами, мыслями и догадками... Поэтому часто встречающееся сопоставление Ломоносова с Леонардо да Винчи и Гёте правильно и оправдывается не механическим многообразием видов культурной работы Ломоносова, а глубоким слиянием в одной личности художественно-исторических и научных интересов и задатков».
По сути дела, может быть, только сейчас начинают появляться реальные предпосылки для всестороннего осмысления ломоносовской деятельности.
В пользу этого заключения говорит и характер современного культурного развития, в ходе которого все большим и большим числом людей осознается насущная необходимость целостного подхода как к наследию прошлого, так и к духовным процессам настоящего, — то есть все очевиднее становится «неразрывная связь всех видов человеческой деятельности и культуры (С. И. Вавилов).
Вот почему опыт Ломоносова — его жизнь и борьба, его литературное, философское, естественнонаучное наследие — обладает для нас не только исторической, но и вполне актуальной ценностью.
И вот тут приходится с сожалением констатировать, что нынешнему поколению Ломоносов почти неизвестен. Он даже не прочитан как следует. Если говорить о писателях и филологах, то они, за немногими исключениями, обращаясь к поэтическому наследию Ломоносова, несмотря на то, что отдают должное его выдающемуся историко-литературному значению, в глубине души все-таки не считают его поэтом («Ну, как же! Писал-то по должности»). Что же касается естествоиспытателей, то иные из них, читая Ломоносова, не могут преодолеть в себе отрицательных эмоций, связанных с самим этим именем, памятуя о том времени, когда палачи науки громили им «космополитов», забывая о том, что Ломоносов не может отвечать за это. Ко всему этому надо добавить, что как раз когда установилось затишье касательно Ломоносова, оно установилось и по отношению к истории русской культуры вообще: люди пробавлялись в основном теми сведениями, которые поставляла им низкопробная историческая беллетристика, воспитывавшая вульгарный интерес к прошлому как к чему-то экзотическому. На этом фоне легко восстанавливается примерный образ Ломоносова, который мог возникнуть в сознании непосвященного человека: вышел из низов, очень талантливый я очень русский, пришел с обозом в Москву, выучился, немцы не давали ему хода, он их бил по физиономиям, они в отместку замалчивали его открытия, он писал в целях самозащиты хвалебные оды Елизавете, высоко поднялся, но немцы его все-таки задушили. Все вроде бы так. И вместе с тем все — ложь.
Таковы в общих чертах помехи, препятствующие сейчас соответственному осмыслению Ломоносова. С их учетом и писалась эта книга. Ломоносов — из тех гениев, которые появляются в истории народов не то чтобы раз в столетие или раз в тысячелетие, а вообще —
Вот почему в этой книге наряду с повествованием о его жизни и о его времени много места занимают