николаевской реакции культурные дворяне не находят себе места и пристанища, кипят, перегорают в «действии пустом».
Бездомные и неприкаянные, одержимые несчастной страстью «все видеть и все испытать», они становятся трагическими жертвами французской наглости, подобно тургеневскому Вязовнину из «Двух приятелей». Писатель нетерпим к французской фразе и французской пошлости, которую наследуют худшие из русских дворян. Он не щадит в своих повестях тех «обезьян Западной Европы», о которых пишет ему К. С. Аксаков. В «Двух приятелях» ими оказываются «неотразимая» Эмеренция и госпожа Заднепровская. И «русский европеец» Вязовнин, общаясь с ними, чувствует лишь отвращение и тошноту.
В «Затишье» и «Двух приятелях» Тургенев поэтизирует женские характеры, рожденные неспешной и привольной жизнью степной провинции. И в Верочке, и в Марье Павловне есть величавость, внутренняя строгость и гармония, но в то же время некий преизбыток еще неразвернувшихся душевных сил. Она в «затишье», русская провинция, но тишина ее не мертвая, не безнадежная. Какой-то силой богатырской веет на Тургенева от этой настороженной глуши. Степная Русь застыла в ожидании, она готова к бурному, стремительному пробуждению, исполненному удали и силы. Таков порыв любви Марии Павловны к талантливому, но «лишнему» Веретьеву. В его цыганской жизни и российской бесприютности есть обещание иной, свободной жизни, страстной, полной и раскованной, способной утолить девическую, русскую тоску. Но, пробуждая жажду сильной, деятельной любви в степной красавице, Веретьев остается «полой» личностью, не знающей ни цели, ни пристанища.
Тургенев обнажает сложные, болезненные изломы в психологии таких героев, но в то же время и оправдывает их. «Лишние люди» виноваты, но не только по собственной вине: их лишило полнокровной общественной жизни у себя на родине трудное время. На их долю выпало одно — возможность самообразования, разработки собственной личности, что привело к противоречию между непомерно развившимся самоанализом и приглушенным чувством живой жизни с ее насущными практическими потребностями — противоречию между умом и волей, словом и делом.
Но в этом драматическом противоречии не только слабость, но и сила «лишних людей». Среди общества, приученного официальной властью к бездумному существованию и погруженного в социальную апатию, мыслящие люди оказались нужными людьми. Вольные или невольные пропагандисты, они приучали окружающих к размышлению, будоражили, будили уснувшую общественную совесть, заставляли сомневаться, волноваться. Как же не сочувствовать их страданиям, как же вычеркивать их из русской истории, как же огульно объявлять их «обезьянами Европы», если они сугубо русский исторический продукт?! Среди меркантильного существования они были яркими, серьезными людьми. Не случайно женские сердца тянулись к ним. Героиня «Переписки» говорит: «Мы, женщины, те из нас, которые не удовлетворяются заботами домашней жизни, получаем образование все-таки от вас — мужчин».
В цикле повестей о «лишнем человеке» Тургенев вплотную подошел к объективной оценке исторического значения дворянского героя 1830-х — начала 40-х годов. Этот герой был очень хорошо знаком писателю и психологически близок ему. Вероятно, размышления над историческими судьбами России, выдвигавшие на первый план современного развития острую потребность в мыслящем и деятельном герое из общественных «верхов», и потеснили замысел романа «Два поколения», над которым он тогда упорно работал.
В романе изображался усадебный быт, и в его коллизиях угадывались реальные события из жизни Спасского. Тургенев писал «Два поколения» увлеченно и быстро. Роман был почти готов к публикации, когда Тургенев уничтожил его.
Писатель постоянно нуждался в чьем-то одобрении для успешного литературного труда. Болезненно прислушливый к мнению о своих произведениях, он ранимо воспринимал каждый критический укол. Для смягчения ударов «официальной» критики он, как в воздухе, нуждался в критике приятельской. Одним из добровольцев в такой роли был Василий Петрович Боткин. Сын богатого чаеторговца, он занимался философией, эстетикой, литературой, а во время постоянных заграничных поездок по отцовским поручениям попутно приобрел обширные познания в области европейского искусства. В кругах московских западников Боткин слыл знатоком и ценителем изящных искусств. Эта роль пришлась по душе молодому дилетанту, хотя на искусство он смотрел с сугубо эстетической точки зрения, а в приятельской оценке часто употреблял термины гастрономического происхождения и в общественных приговорах был и недалек и неглубок.
Роман показался Боткину излишне дидактичным, растянутым и вялым, а герой преувеличенным и ходульным. Этот письменный отзыв, как ушат холодной воды, вылил на голову Тургенева услужливый приятель, когда работа над романом была в полном разгаре. Тургенев охладел к своему детищу, решил не завершать и не публиковать роман, за исключением маленького отрывка из него — «Собственная господская контора».
Посылая П. В. Анненкову боткинский отзыв, Тургенев писал: «Согласитесь, что это хоть кого озадачит. Я начинаю думать, что я едва ли найду в себе довольно огня, чтобы продолжать мою работу. Уверенность в себе необходима для уестествления музы <...> а уверенность эта — я чувствую — так и сочится из меня вон».
Об уровне советов Боткина свидетельствует, например, следующая оценка «Записок охотника», данная знатоком и ценителем в 1856 году: «...Ты писатель для людей чувства образованного и развитого; писатель для передовой, самой избранной части общества... Дело другое «Записки охотника» и вообще произведения, затрагивающие известную струну: их всеобщий успех — дело немудреное и ясное. Да тебе, с твоим талантом, стыдно выезжать на подобных мелодраматических сюжетах».
Надо прямо сказать: не только добрую, часто и «медвежью услугу» оказывали Тургеневу «домашние» критики. Среди друзей писателя наиболее чутким был, конечно, Павел Васильевич Анненков. Но и он своей «умеренностью и аккуратностью» сдерживал свободный ход тургеневского дарования. Впрочем, все эти «опекуны» и «тонкие ценители» были тем духовным облаком, которое рождалось личностью самого Тургенева, нуждавшегося в подобной «опеке» и «защите».
Кстати, посетить изгнанника, несмотря на постоянные его мольбы и призывы, ни один из литературных опекунов и поверенных Тургенева в те годы не решился. Зато Спасское навестил Михаил Семенович Щепкин. Камердинер Тургенева вспоминал, как его барин радостно бросился навстречу гостю и обнимался с ним. Это случилось 9 марта 1853 года. Щепкин привез новую комедию А. Н. Островского «Не в свои сани не садись». Разместившись в уютной комнатке флигеля, друзья с наслаждением читали пьесу, сюжет которой в чем-то перекликался с замыслом тургеневского «Затишья»: цельные русские характеры, почвенные натуры в столкновении с «вихоревской» психологией промотавшегося дворянчика, соблазняющего купеческую дочку. Все бы хорошо, но Тургеневу не нравился в комедии привкус морализаторства и дидактизма. Купеческие характеры казались излишне высветленными, а дворянин Вихорев чересчур облегченным. Во всем этом чувствовалось влияние славянофильской концепции: нетронутая европейскими влияниями животворящая и спасительная стихия народной жизни, с одной стороны, и европеизированные «люди-обезьяны», с другой. Уж слишком сильна у Островского эта «начинка естественности и морали»; такая ли дорога ведет к истинному художеству? И все же комедия произвела большое впечатление, да и прочел ее талантливый Щепкин, как и подобало лучшему русскому актеру.
Вспоминали Гоголя. Речь зашла о сохранившихся главах второго тома «Мертвых душ». Тургенев особенно восхищался третьей главой:
— Вещь удивительная! Совершенство! Что за гениальная карикатура, что за водопад здоровой веселости — этот Петух! Но пятая глава с невыносимым Муразовым меня более нежели озадачила — она меня огорчила. Если все остальное было
Тургенев познакомил Щепкина с семейством Тютчевых, которые жили в большом спасском доме. Жена управляющего сносно играла на фортепиано и вместе со своей сестрой разыгрывала в четыре руки Бетховена и Моцарта, Глюка и Гайдна. Тургенев обыкновенно составлял программы маленьких концертов, которые выходили очень удачными. И на этот раз любитель музыки, с жадностью утоляя «музыкальный голод», стоял за стульями играющих дам, переворачивал нотные листы и изображал капельмейстера. Щепкин улыбался, когда в моменты энтузиазма его друг не сдерживался и, под предлогом пения, издавал высоким тенорком тонкие звуки, странно не соответствующие его высокому росту и широкой груди.
Вечером, при свечах, уединившись во флигеле, Тургенев читал Щепкину новую повесть «Два приятеля». Лукавым огоньком светились его глаза, когда он перешел к эпизоду знакомства Вязовнина с