Однако в Спасском возникали споры о другом. А. В. Дружинина задела статья Чернышевского «Об искренности в критике», опубликованная в «Современнике». Его оскорбил резкий и откровенно бескомпромиссный тон этой статьи.

— Литератор должен держаться вдали от мизерного ратоборства и не терять хладнокровия в книжном споре, — заявлял Александр Васильевич.

— Всё это раздражение, которым проникнута статья «клоповоняющего» господина Чернышевского, — следствие физиологического расстройства печени, и не более, — подхватывал Д. В. Григорович.

— А я считаю, — утверждал Тургенев, — что в Чернышевском при всех его крайностях есть страстность, необходимая всякому критику. Вспомним хотя бы незабвенного Виссариона Григорьевича. Что может быть желчнее и резче его письма к Гоголю? Нет, любезнейший Дмитрий Васильевич, Чернышевский понимает потребности действительной современной жизни — и в нем это не проявление расстройства печени, а самый корень всего его существа.

Уже здесь, в Спасском, начинался знаменитый спор о «пушкинском» и «гоголевском» направлении в развитии русской литературы, который вскоре возникнет между Дружининым и Чернышевским на страницах «Библиотеки для чтения» и «Современника». Дружинин утверждал, что нельзя всей русской словесности питаться традицией гоголевских «Мертвых душ».

— Нам нужна поэзия! А именно поэзии-то и мало в последователях Гоголя, нет её в излишне реальном направлении многих новейших деятелей. Против этого однобокого сатирического направления, к которому привело нас неумеренное подражание Гоголю, поэзия Пушкина может служить спасением.

— Я согласен с вами, что одностороннему сатирическому направлению в качестве противовесия нужно возвращение к пушкинским традициям. Но при этом, дорогой Александр Васильевич, вы не хотите замечать исторического значения Гоголя. Вот что досадно в вашей позиции. Она настолько однобока, что ваша полуправда выходит кривдой. Бывают эпохи, где литература не может быть только художеством — а есть интересы высшие поэтических интересов. Момент самопознания, критики так же необходим в развитии народной жизни, как и в жизни отдельного лица. Вы же о Пушкине говорите с любовью, а Гоголю отдаете только справедливость, что, в сущности, никогда не бывает справедливо. То же самое я могу сказать и о противнике вашем, Чернышевском, у которого любовь к Гоголю часто оборачивается лишь терпимым отношением к Пушкину. «Противоположное общее место»! Хотя, положа руку на сердце, я скорее отдаю предпочтение вашему противнику. Хотите знать почему? Да потому, что и для Пушкина литература никогда не была «чистым художеством», и если вы хотите любить всего Пушкина, то надо вспомнить и его «Деревню», и «Послание в Сибирь», и «Вольность», и «Памятник», наконец.

В споре, положившем начало размежеванию революционеров-демократов с либералами, Тургенев и далее останется «арбитром»: «Чернышевский, без всякого сомнения, лучший наш критик и более всех понимает, что именно нужно, — напишет он в 1856 году из-за границы, — вернувшись в Россию, я постараюсь сблизиться с ним более, чем до сих пор».

Но в Спасском разногласия не омрачали еще дружеских симпатий членов этого кружка, подобно легким тучкам в ясную солнечную погоду. В жизни Тургенева летние дни 1855 года останутся в числе лучших его воспоминаний.

Когда друзья уехали, писатель вплотную приступил к работе над «Рудиным». В перерывах единственной и желанной пристанью оставалось для него Покровское. Мария Николаевна Толстая вспоминала, что Тургенев привозил с собою главы и части еще не отделанного и не завершенного романа, читал их вслух и внимательно выслушивал замечания.

— Так в серьезных домах, — говорил он, — не заставляют гостей любоваться своими детьми. Еще можно, пожалуй, показать их на крестинах, а потом уже нечего их выводить, пока не станут большими.

«Я помню, — рассказывала Мария Николаевна, — как он читал нам «Рудина», который и мне и мужу очень понравился. Мы были поражены небывалой тогда живостью рассказа и содержательностью рассуждений. Автор беспокоился, вышел ли Рудин действительно умным среди всех остальных, которые больше умничают. При этом он считал не только естественной, но и неизбежной растерянность этого «человека слова» перед сильнейшей духом Натальей, готовой и способной на жизненный подвиг».

Перед своим отъездом из Спасского в Москву Тургенев обратился к Льву Николаевичу Толстому с первым своим письмом:

«Я давно собирался затеять с Вами хотя письменное знакомство, любезный Лев Николаевич, за невозможностью — пока — другого; теперь, уезжая из дома Вашей сестры в Петербург — хочу привести в исполнение это давнишнее намерение. Во-первых, благодарю Вас душевно за посвящение мне Вашей «Рубки лесу» — ничего еще во всей моей литературной карьере так не польстило моему самолюбию. Ваша сестра, вероятно, писала Вам, какого я высокого мнения о Вашем таланте и как многого от Вас ожидаю — в последнее время я особенно часто думал о Вас. Жутко мне думать о том, где Вы находитесь. Хотя, с другой стороны, я и рад для Вас всем этим новым ощущениям и испытаниям, — но всему есть мера — и не нужно вводить судьбу в соблазн, — она и так рада повредить нам на каждом шагу. — Очень было бы хорошо, если б Вам удалось выбраться из Крыма — Вы достаточно доказали, что Вы не трус, — а военная карьера все- таки не Ваша. Ваше назначение — быть литератором, художником мысли и слова».

На пути из Спасского в Петербург Тургенев собирался навестить в Абрамцеве Сергея Тимофеевича Аксакова. Но там его ждал тяжелый удар, второй в этом году, после известия о падении Севастополя в августе 1855 года. В Москве Тургенев оказался на похоронах Т. Н. Грановского. «Давно ничего так на меня не подействовало, — писал он С. Т. Аксакову. — Потерять этого человека в теперешнюю минуту — слишком горько — с этим, вероятно, согласятся все, к какому бы образу мыслей ни принадлежали. Самые похороны были каким-то событием — и трогательным — и возвышенным».

Размышляя перед открытым гробом друга о капризах жестокой судьбы, о непрочности человеческого существования, Тургенев думал о тщете взаимных обид, которые наносили друг другу славянофилы и западники. Ведь, в сущности, и те и другие душой болели за Россию, у тех и у других был один общий враг — крепостное право. И вот теперь, когда наступает время великих дел, смерть выбивает лучших из рядов мыслящих людей... Эта смерть указывает нам на то, что мы должны теснее держаться друг за друга, терпимее относиться к различиям в наших взглядах и объединяться в главном и существенном, что нас сближает. Тургенев жмет руку Некрасову в ответ на его письмо из Петербурга, «как на сражении товарищ жмет товарищу руку, когда картечь вырывает лучших из рядов». Одновременно он обращается с призывом к примирению и в стан славянофилов: «Время, в которое мы живем, принадлежит к числу тех, которые повторяются слишком редко — и все люди мыслящие, любящие свою родину, должны желать сближения и духовного сообщения». Эта выстраданная Тургеневым убежденность будет ведущей и центральной в преддверии реформы 1861 года.

Редакционный кружок «Современника» с нетерпением ждал нового тургеневского романа. По возвращении в Петербург Тургенев устроил публичное чтение. Друзья давали ему советы, которые он внимательно выслушивал без «малейшего признака самолюбивого укола» и учитывал при доработке. Заново переписывались страницы, посвященные студенческой жизни Лежнева и Рудина, был доработан эпилог — встреча Рудина на постоялом дворе. Строки о гибели героя на парижских баррикадах были внесены в роман позднее как завершающий штрих на его трагическую фигуру. Атмосфера единомыслия, взаимопонимания, согласия казалась Тургеневу тем идеальным состоянием, в котором и должны пребывать мыслящие патриоты России.

Но вскоре тургеневская мечта была подвергнута первому суровому испытанию. 19 ноября в Петербург приехал Лев Николаевич Толстой и прямо с Московского вокзала явился на квартиру к Тургеневу. Встреча эта была для автора «Записок охотника» особенно радостной и долгожданной. Он уговорил Толстого поселиться вместе и 3 декабря писал Боткину: «Ты уже знаешь от Некрасова, что Толстой здесь и живет у меня... Человек он в высшей степени симпатичный и оригинальный. Но кого бы ты не узнал — это меня, твоего покорного слугу. Вообрази ты меня, разъезжающего по загородным лореточ-ным балам, влюбленного в прелестную польку...» Вырвавшись из севастопольского ада, Толстой предавался самозабвенному прожиганию жизни, а Тургенев, как заботливая нянька, всюду ходил за ним, укоризненно вздыхая и разводя руками, — в «виде скелета на египетском пире», по язвительному определению А. В. Дружинина.

Через несколько дней после приезда Толстого в Петербург к Тургеневу заглянул Фет и застал следующую картину:

Вы читаете Тургенев
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату