Трудно, пожалуй, было бы найти в чаадаевское время в России человека, который больше б тяготился отечественными порядками, нежели, скажем, Пушкин, которого эти порядки временами едва не сводили с ума и который временами готов был бежать от них в буквальном смысле слова хоть на край света. Но вспомним, что через все творчество великого поэта наряду с мотивом его «вольнолюбивых» стихов проходит и очень мрачный мотив неверия в народ, в историческую плодотворность его политической активности. Это же факт! И это ведь тот самый мотив, который чуть позже — у Лермонтова обернется прямым проклятием родной стране. Более того, как помним, Пушкина страшит «русский бунт, бессмысленный и беспощадный». Вспомним в этой связи и более чем осторожное отношение декабристов к идее поддержки их выступления широкими народными массами.
Чаадаева всегда смертельно пугала мысль о возможности стихийной народной революции, не освещаемой передовой идеей, революции «темной», слепой, социально инстинктивной. Его смертельно пугала мысль о возможности какого-то страшного, по его представлениям, кровавого вала, который затопит всю страну, погребя под собой и грязь «верхов» и высокую культуру «блудных сынов» дворянства. Его смертельно страшила мысль о возможности неуправляемой революции.
Был ли в подобном отношении к «низам» и их революционной потенции какой-то социальный снобизм? В известной мере, очевидно, был. Но это только одна сторона дела, и не главная.
Революционные силы, писал Грамши, не имеющие «точно сформулированных программ», работают лишь «на чужого дядю» и представляют собой ферменты восстания, которое наверняка будет монополизировано самыми реакционными элементами...» 1 Вот почему стихийная, «темная» революция «снизу», произойди она, «удайся» она в начале прошлого века в России (а такой вариант ни одним мыслящим человеком во времена Чаадаева в принципе не исключался), могла бы оказаться в итоге явлением самого черносотенного характера. Слепая ярость народных масс, как правило, весьма удачно используется «самыми реакционными элементами».
1 Антонио Грамши, Избранные произведения, т. III, стр. 406.
Как видим, была все-таки известная последовательность в «непоследовательности» чаадаевского отношения к «проблеме революции вообще».
Чаадаев чувствовал опасность не только «сверху» — смертельную опасность, которую нес с собой реакционный политический режим. Он думал и об опасности «снизу». Социально-историческая ограниченность, по-видимому, не давала все-таки ему связать в своем сознании эти две опасности, представить их двумя звеньями в единой цепи исторического процесса. Но социальный инстинкт диктовал Чаадаеву, без сомнения, крайне трагический характер мировосприятия. И он просто не мог не искать выхода и в некоторых «примерах» Запада и в попытках примерить опыт этих примеров на русской почве.
Более узким в сравнении с затронутым выше вопросом является вопрос об отношении Чаадаева собственно к декабризму. Но и он достаточно все-таки сложен.
Кстати сказать, и самый факт вступления Чаадаева в декабристское общество не означал механически еще принятия им всей программы дальнейших действий этого общества.
Во-первых, по той простой причине, что вполне разработанной программы у общества, находившегося тогда в состоянии кризиса и реорганизации, и не было. Во-вторых же, потому, что о целях и задачах декабристов Чаадаев в ту пору мог судить в основном по тем лишь программным документам, которые были у заговорщиков раньше. А эти документы состояли у декабристов зачастую из двух «этажей». В первом, известном всем членам союза (и даже не членам союза), провозглашались либерально-просветительские принципы. Второй «этаж» хранил секреты об истинно революционных намерениях союза. Но о существовании этого второго «этажа» знали отнюдь не все даже и из числа самих заговорщиков.
Напомним еще раз в этой связи, какой неожиданностью для Чаадаева явилось выступление его соратников по тайному обществу на Сенатской площади.
Так обнаруживается некое противоречие, перед которым останавливаются многие авторы, обращаясь по тому или другому поводу к фигуре Чаадаева и характеру его влияния на Пушкина и вообще окружавших его в ту пору людей.
Действительно, с одной стороны, Чаадаев — друг самых передовых людей своей эпохи, человек, гонимый власть имущими, учитель будущих революционеров наконец. Чаадаев — противник «рабства», глашатай «свободы», «вольности», «прав». С другой стороны, Чаадаев оказывается противником революционного переустройства общества. Гершензон, как помним, нашел, что никакого противоречия тут нет и не было: Чаадаев был контрреволюционером и мистиком, остальное выдумал Герцен и иже с ним и вслед за ним. Оппоненты Гершензона поступали по-разному, но в общем подчеркивали прогрессивные стороны чаадаевской деятельности и несколько притеняли его антиреволюционные высказывания.
Применительно к ряду передовых людей начала прошлого века в России существует такой термин, уже упоминавшийся здесь в иной связи, — «декабристы без декабря».
«Декабристы без декабря» — то есть люди, близкие к декабристской идеологии, даже, возможно, разделяющие ее, органически входившие в круг лиц, непосредственно, организационно участвовавших в практической деятельности тайного общества, их единомышленники, друзья, и в то же время это люди, по тем или иным причинам не ставшие все-таки участниками восстания на Сенатской площади. Вяземский, Грибоедов, Пушкин, Чаадаев — все это «декабристы без декабря». Список можно было бы продолжить.
Порой неучастие этих людей в восстании пытаются объяснить «анкетными данными» их биографий — кто-то из них был в ту пору в отъезде, кто-то случайно не знал о восстании. Такой подход к делу, конечно же, ничего не объясняет. Ибо и отъезд и «случайное незнание» требуют в данном случае своего объяснения. Что касается, скажем, Пушкина и Грибоедова, го их отсутствие на Сенатской площади порой оправдывается даже тем высоким соображением, что они-де понимали всю историческую обреченность декабристов, оторванных от народа и потому бессильных. Но только ведь свою обреченность достаточно ясно ощущали и сами декабристы — участники восстания.
Возможны ли, в самом деле, такие ситуации, когда индивидуальное сознание может совмещать в себе последовательную историческую прогрессивность и политическую антиреволюционность?
Казалось бы, уже сама постановка этого вопроса подразумевает известную меру либерально- примиренческого отношения к жизни.
А между тем стоит все-таки обратиться к фактам.
Действительно, «все ли деятели нашего освободительного движения отличались „политическим революционерством“? Нет, конечно, не все! Между ними были люди, стремившиеся к политической свободе, но в то же время чуждавшиеся „революционерства“, и точно так же между ними были люди, весьма склонные к „революционерству“, но чуждавшиеся „политики“.
Это писал марксист Плеханов, полемизируя с более чем либерально в ту пору настроенным