влетело за «недостаточную критику космополитизма Чаадаева».
После опубликования первого «Философического письма» М. Ф. Орлов пытался замолвить слово о Чаадаеве перед Бенкендорфом, выставляя на вид чаадаевскую веру в будущее России. Бенкендорф отмахнулся от этаких тонкостей, сказал Орлову с назидательностью так: «Прошедшее России было удивительно, ее настоящее более, чем великолепно, что же касается ее будущего, то оно выше всего, что может нарисовать себе самое смелое воображение; вот, мой друг, точка зрения, с которой русская история должна быть рассматриваема и писана».
Как и сто лет назад, волновал, почитался крамольным не столько католицизм Чаадаева, сколько его взгляд на Россию, его, как выразился Плеханов, «повышенная требовательность к окружающей действительности». Произошло странное смешение понятий.
Спустя сто лет в памяти широкого читателя оставались лишь стихи Пушкина, они были обращены к Чаадаеву:
Но о самом Чаадаеве уже почти никто не помнил.
Идейная шахерезада, связанная с именем Чаадаева, не завершилась вполне и по сей день.
Правда, теперь она уже более не обнаруживает себя в прямых суждениях. Легенда светит отраженным светом. Ее отголосок чувствуется порой в подчеркнутой осторожности формулировок, связанных с именем Чаадаева, в утрированной неопределенности некоторых академических дефиниций. Чувствуется, не все ясно в Чаадаеве...
В работах современных исследователей истории русской освободительной мысли Чаадаев постепенно вновь занимает место, принадлежащее ему по праву, но это происходит как-то вяло, нерешительно и, главное, почти всегда остается достоянием какого-нибудь академического издания, отдельных абзацев в каком-нибудь сугубо специальном труде.
В «Истории русской критики», изданной Академией наук СССР уже в 1958 году, о Чаадаеве упоминается лишь вскользь, невнятно, по поводам, имеющим непосредственное отношение к другим авторам. Между тем Чаадаеву принадлежат критические выступления, по своей содержательности и глубине порой не уступающие критическим суждениям Белинского и Герцена.
В современных работах, посвященных творчеству Грибоедова, Гоголя, Лермонтова, имя Чаадаева в лучшем случае только упоминается. Даже выступления большинства современных пушкинистов не составляют тут исключения. А если в таких работах Чаадаеву и отводится какое-то место, то как бы лишь затем, чтобы как-то отмежевать его имя от имен этих писателей или даже противопоставить их творчество его идеям.
В многотомной «Истории русской литературы», являющейся ныне основным пособием для изучающих историю русской литературы, в главе, посвященной творчеству Пушкина, о Чаадаеве говорится так и таким тоном, что читатель вынужден представить себе Чаадаева едва ли не совершенно случайным адресатом знаменитого пушкинского послания. И так говорится о человеке, которого сам Пушкин считал в пору создания этого послания своим духовным наставником, которого и в советском литературоведении некогда уже почитали «идейным учителем» Пушкина.
Правда, подобное отношение к роли Чаадаева в формировании пушкинского гения не оригинально.
В 1854 году Чаадаев писал по поводу одного из тогдашних изданий: «Признаюсь, это умышленное забвение отношений моих к Пушкину глубоко тронуло меня. Давно ли его не стало, и вот как правдолюбивое потомство, в угодность к своим взглядам, хранит предания о нем! Пушкин гордился моею дружбою; он говорит, что я спас от гибели его и его чувства, что я воспламенял в нем любовь к высокому», а некоторые нынешние авторы, замечает Чаадаев, находят, «что до этого никому нет дела, полагая, вероятно, что обращенное потомство, вместо стихов Пушкина, будет читать его Материалы... Не пустое тщеславие, — продолжает Чаадаев, — побуждает меня говорить о себе, но уважение к памяти Пушкина, которого дружба принадлежит к лучшим годам жизни моей, к тому счастливому времени, когда каждый мыслящий человек питал в себе живое сочувствие ко всему доброму, какого бы цвета оно ни было, когда каждая разумная и бескорыстная мысль чтилась выше самого беспредельного поклонения прошедшему и будущему. Я уверен, что настанет время, когда и у нас всему и каждому воздастся должное, но нельзя же между тем видеть равнодушно, как современники бесчестно прячут правду от потомков».
Редко-редко встретишь у нас сейчас статью, не говоря уже о целой книге, где о Чаадаеве бы говорилось в полный голос, без умолчаний, без утайки, без этой своеобразной скромности за чужой счет.
В 1960 году Издательство Московского университета выпустило книгу П. С. Шкури нова «П. Я. Чаадаев. Жизнь, деятельность, мировоззрение». Сам факт появления у нас подобной книги говорит, конечно, о многом. Это была первая за весь советский период развития нашей науки книга, посвященная Чаадаеву. В известном смысле подобная работа не могла, естественно, не оказаться итогом всех исследований советских авторов. Автор книги заявляет себя решительнейшим последователем «концепции Герцена — Плеханова» и столь же энергичным противником «концепции Гершензона». В известном смысле можно, пожалуй, даже сказать, что Шкуринов идет в своей книге дальше и Герцена и Плеханова, он считает уже явно недостаточными положения, утверждавшиеся Шаховским и некоторыми другими советскими исследователями. Он не согласен с тем, что Чаадаеву в работах этих исследователей отводится место просветителя наряду с Грановским и Станкевичем. О религиозности Чаадаева исследователь говорит постоянно как о каком-то «привеске» к тем или иным глубоко верным идеям мыслителя, чаадаевский мистицизм воспринимается им как «рамка» для вполне приемлемых с нашей сегодняшней точки зрения идей мыслителя.
Но Чаадаев — сложная фигура. Его идейный облик прихотливо противоречив. Верное представление о нем не дается слишком прямолинейному суждению. Это поистине самобытная фигура с действительно самобытной мыслью.
И здесь следует представить своеобразие темы, к которой мы обращаемся, и одновременно те трудности, которые эта тема готовит читателю, готовит с неизбежностью.
Чаадаев не блистательный полководец и не знаменитый путешественник. Занимательность его жизни прежде всего не во внешних ее обстоятельствах, она не событийна. Занимательность этой жизни как бы кроется внутри судьбы этого человека. Драма Чаадаева — это драма его идей. Она не имеет адекватного, равного выражения во внешнем рисунке его жизнеописания. Как на известных портретах Чаадаева под оледенело-скованной маской неподвижного его лика трудно угадать страшную, трагическую напряженность мысли и воли, чувства и разума, так и во «внешних данных» чаадаевской биографии порой лишь угадывается стальная пружина внутренней необходимости, диктовавшей ему его столь странные, столь неожиданные с точки зрения расхожей морали, столь свободные от всяких норм общепринятости поступки. Такая биография требует особого метода изложения, но она требует и особого рода читательского