своим приближенным, — как пишет Якушкин, — что в этом уставе Союза благоденствия все было прекрасно, но что на это нисколько нельзя полагаться, что большая часть тайных обществ при начале своем имеет почти всегда только цель филантропическую, но что потом эта цель изменяется скоро и переходит в заговор против правительства». Сказавши все это своим приближенным, император впал в задумчивую мрачность и стал искать уединения… Позади остались и те «наивные времена», когда ходили слухи, что император сам хочет освободить крестьян, и когда этим слухам еще можно было верить, как и слухам о том, что император решился отделить польские губернии от России и, зная, что такое предприятие не может исполниться без сопротивления, едет, как сообщал тогда московским членам Тайного общества Трубецкой, со всею царствующей фамилиею в Варшаву, из коей издаст манифест о вольности крепостных людей и крестьян и что тогда народ примется за оружие против дворян. И этим слухам тоже можно было верить, и им верили, как, впрочем, и слухам о том, что по разным губерниям совершаются массовые экзекуции крестьян. Когда Якушкин написал адрес к императору, «который должны были, — как вспоминал он потом, — подписать все члены Союза благоденствия» и в котором бы «излагались все бедствия России, для прекращения которых… предлагали императору созвать Земскую думу по примеру своих предков». Когда будущие декабристы еще много «рассуждали о составлении… заклинательной присяги для вступающих в Союз благоденствия и о том, как приносить самую присягу, над Евангелием или над шпагой…», и все это, как опять-таки потом вспоминал Якушкин, уже тогда «было до крайности смешно». Когда затем «Орлов привез писаные условия, на которых он соглашался присоединиться к Тайному обществу; в этом сочинении, после многих фраз, он старался доказать, что Тайное общество должно решиться на самые крутые меры и для достижения своей цели даже прибегнуть к средствам, которые даже могут казаться преступными… Он предлагал завести тайную типографию или литографию, посредством которой можно было бы печатать разные статьи против правительства и потом в большом количестве рассылать по всей России» и «завести фабрику фальшивых ассигнаций, чрез что, по его мнению, Тайное общество с первого раза приобрело бы огромные средства и вместе с тем подрывался бы кредит правительства», а Якушкин сказал Орлову, что «он, вероятно, шутит», и подумал, что дело заключается здесь в том, что Орлов по чисто семейным обстоятельствам решился отойти от Тайного общества и просто ищет любой предлог для несогласия со своими товарищами-заговорщиками. И уже позади остались «те наивные времена», когда самому Якушкину все представлялось, что он, решаясь выступить против императорской власти, разыгрывает некую смешную и нелепую «роль Дон-Кихота, вышедшего с обнаженною шпагою против льва, который, увидевши его, зевнул, отвернулся и спокойно улегся»… И это было совершенно нестерпимо представить себе. Позади остались уже, в свою очередь, и те времена, тот момент в жизни Якушкина, когда после объявления приговора во время совершения экзекуции — гражданской казни над теми из осужденных, которым была оставлена жизнь, о его голову (Якушкин стоял на правом фланге в строю осужденных, и с него начался обряд гражданского уничижения) фурлейт все ломал и ломал шпагу, словно вырванную из рук Дон-Кихота, привидевшегося Якушкину, и не мог сломать — она была плохо подпилена, как бы повторяя в миниатюре жестокую неряшливость, обнаруженную при физической казни пятерых, — пока не потекла кровь и моделирование физической казни не сделалось слишком уж достоверным, и Якушкин упал.
«Много воды утекло с тех пор, много людей умерло, много родилось, много выросло и состарелось, еще больше родилось и умерло мыслей», — как писал потом Толстой о вспомнившихся ему отдаленных «наивных временах» и как можно сказать и после него в едва ли не любые времена о едва ли не о любых иных отдаленных временах, которые всегда немножко «наивны»…
Мыслей вообще рождается и, следовательно, умирает больше, нежели людей, мыслей обычного рода. Но есть среди мыслей и такие, которые со всей очевидностью переживают не одно поколение людей и сказываются затем в судьбах новых поколений, и новые люди доходят до них «своим умом» и даже считают их своими или приходят к ним, оглядываясь на судьбы тех, кто жил этими мыслями раньше. Но не только некоторые прежние мысли сказываются в судьбах последующих поколений, но и судьбы людей последующих поколений сказываются в судьбах таких мыслей. В известном смысле можно сказать, что, к примеру, Монтень писал в свое время не вполне то, что прочитали у него потом современники Пушкина в их «наивные времена» или современники Льва Толстого — в их «наивные времена», когда уже «возвращали декабристов», сосланных в Сибирь во времена Пушкина, когда даже появился такой термин: «возвращенный декабрист», когда по манифесту Александра II от 26 августа 1856 года и Якушкин получил право вернуться в Европейскую Россию и когда, едва уже превозмогая навалившиеся недуги, он приехал в начале 1857 года в Москву, откуда был вскоре, впрочем, удален, прожил несколько месяцев у одного своего товарища по старому Семеновскому полку в одной подмосковной деревне, совсем разболелся, выхлопотал разрешение бывать в Москве для лечения, поселился у сына Евгения, продолжал болеть, все собирался навестить Пущина в его подмосковном Марьино, где тому было разрешено проживать, но умер и был похоронен в Москве на Пятницком кладбище.
И это было в своем роде опять-таки в наивное время — «время цивилизации, прогресса,
Это описание атмосферы, царившей в России как раз к моменту возвращения Якушкина и его товарищей, содержится в неоконченном романе Толстого «Декабристы» …
Можно сказать, что Якушкин начинал в одно «наивное время», а завершал свой путь в другое «наивное время» и что в промежуток между двумя этими очень своеобразными этапами развития русского общества и совершилась его жизнь, в течение которой он участвовал в изгнании Наполеона, вышел в отставку, основывал Тайное общество, отошел вроде бы от него, поселился в деревне, налаживал хлопотное и новое дело обучения крестьянских детей «по системе Ланкастера», пробовал освободить своих крестьян, вновь сблизился с Обществом, был арестован и перенес следствие, был приговорен к смерти, сидел в крепости, имел почти 10 лет каторжных работ, потом был «обращен на поселение» в Ялуторовске, где опять и очень основательно принялся налаживать и наладил обучение детей по той же «ланкастерской системе», вернулся помирать в Москву. Еще в этот исторический промежуток он был студентом Московского университета по словесному факультету и слушал лекции по философии, литературе, естественным наукам, пережил несчастную любовь и, по некоторым сведениям, покушался на самоубийство; на каторге и в ссылке поддерживал в товарищах твердость духа, вел, как было замечено уже, неукоснительно скромный образ жизни, написал знаменитые «Записки», открывшие целую серию мемуарных произведений декабристов и сыгравших в 60-е годы исключительную общественно-психологическую роль в России, о чем ниже, вступил в