Ко всему этому уместно добавить, что еще до Герцена К. Маркс предполагал в исторической перспективе образование такого порядка вещей в мире, при котором «социальные эволюции перестанут быть политическими революциями». И считал, что это будет очень хорошо… Мне не пришлось «выискивать» это высказывание К. Маркса специально к данному случаю — оно повторяется ныне в популярных изданиях на правах самоочевидных для марксизма истин.

Если Якушкин может быть в известном смысле назван «типичным декабристом», как считали некоторые из его, как помним, единомышленников, то именно потому, что прошел в своем развитии едва ли не все основные фазы декабризма, словно перепробовав их на своей судьбе и применительно к своему характеру. И очень примечательно, что шел он отнюдь не к все более и более «крайним» формам и методам действия, а к поискам исторической соразмерности этих форм и методов. Конечно, это был не умозрительный путь — превратности судьбы и обстоятельства окружающей жизни придавали этому пути живую пульсацию, задавали темп и своеобразный ритм. Конечно, роль личности Якушкина в списках такого именно пути была исключительна. Но важно подчеркнуть: он уходил от отчаяния экстремизма, а не приходил к нему. Важна направленность его пути. Она идет наперекор «апробированным» концепциям «правильного» развития революционности, наперекор многим стереотипам наших представлений о становлении декабризма.

Мысль, что, чем «левее», тем лучше и революционнее, что соответственно Пестель или Рылеев, к примеру, были «лучше» и «революционнее» Пущина или Якушкина и что Лунин, к примеру, «лучше» и «революционнее» Фонвизина — из «апробированных» и имеет в своей подоснове, как уже говорилось ранее, такую шкалу идейно-нравственных и социально-психологических ценностей, в которой нет ничего собственно марксистского, но есть много левоэкстремистского и мелкобуржуазного. Короче, с марксистской точки зрения это всего лишь предрассудок, хотя и имеющий определенную традицию и основу. Далее. Означенная мысль в подоснове своей весьма агрессивна, но в то же время порождается (и воспроизводится) известного рода страхом перед агрессивностью. Это, если можно так выразиться, испуганная мысль, стремящаяся испугать. Когда, скажем, один автор (как это случилось с М. Н. Покровским) обзывает «северных» декабристов меньшевиками, это, конечно, выглядит весьма агрессивно в пору непримиримой борьбы большевиков с меньшевиками, а не просто «модернизацией истории». Когда же другой автор (М. В. Нечкина), отмежевываясь от первого, говорит, что «северяне» были просто менее революционными деятелями, нежели сторонники Пестеля (обходя, однако, «случай», когда Пестель почти накануне восстания, испытав какое-то большое разочарование в своей деятельности, едва не отошел от движения и впал в своеобразную депрессию), это потому, что этот автор был занят тут задачей некоего самосохранения. На фоне такого рода столкновения мнений, позиций, страстей и оценок вроде бы как-то и в голову не приходит мысль о том, почему же это в ссылке и на каторге так мирно уживались «левые» и «правые» декабристы, почему они сумели в столь тягостных условиях сохранить столь высокопристойный образ взаимоотношений. Ведь «дело», ради которого они «ухлопали» свои жизни, пропало, ведь, казалось бы, настало время разобраться «кто есть кто» и, наконец, свести кое-какие счеты, возложив вину за провал на тех, кто более всего в том провале был повинен. Возможна ведь такая логика рассуждений. Ан нет. Тут этого не было. В своих мемуарах декабристы исключительно взаимокорректны, исключая Завалишина. Впрочем, мемуары пишутся постфактум, когда страсти все-таки значительно остывают, не по живым следам событий. Но и письма декабристов свидетельствуют об исключительно высокой мере их взаимного уважения… «Воспитание не позволяло»? Но это, пусть даже и так, — фраза, если пытаться с помощью такого рода слов выразить сущность феномена взаимоотношений декабристов после поражения на Сенатской. Ведь на допросах во время следствия большинству из декабристов «воспитание» не мешало почему-то буквально «топить» друг друга… А вот шок прошел, люди несколько опомнились — и разговор между ними пошел уже совершенно иной и по-иному стали они говорить друг о друге. И даже «изменник Трубецкой» оказался человеком, вполне достойным уважения со стороны товарищей по Обществу, которых он так, если судить по внешней стороне дела, по «фактам», предал на Сенатской. Сейчас все это начинает понемножку распутываться — появляются работы, свободные уже от разного рода предрешенных оценок и привнесенных суждений…

Герцен исключительно высоко ставил Якушкина, вместе с тем Герцен еще не знал не только содержания «Русской Правды», но и того, как вел на следственных допросах себя Якушкин и как вел себя на этих допросах Пестель. Герцену была просто чужда та нетерпимость по отношению к разномыслию в осуществлении общей цели, которую столь яростно демонстрировали его оппоненты из лагеря мелкобуржуазных радикалов экстремистского толка.

Сейчас постепенно формируется новый аспект в оценке феномена декабризма, аспект современный. Постепенно изживается несбалансированность суждений о «хороших» и «неумеренных» южанах и «плохих», «умеренных» революционерах Северного общества. Этот новый аспект в оценке декабризма, несомненно, связан с необходимым уточнением нашего отношения в целом к левому экстремизму, с одной стороны, равно как и к «умеренности» в политике — с другой. Это ясно. Но только нет оснований считать, что означенный аспект ранее и мыслим не был, что только сейчас у нас смогли «открыться глаза» (или начать «открываться»).

В статье «Александр Иванович Герцен» Луначарский, в частности, заключая свою статью, писал: «Мы зовем на помощь тебя, великий писатель, великое сердце, великий ум, мы зовем на помощь тебя, воскресающего ныне из своей могилы, помоги нам в годину грандиозных событий, которые ты предвидел, обогнуть мели и рифы, которые рисовались уже твоему пророческому духу, помоги нам, чтобы торжество справедливости, наступление великого нового жизненного уклада, без которого, как ты говорил, всякая революция остается пустой и обманчивой, означали бы собою также великую победу культуры, как ты понимал ее, — культуры как великого торжества человека.

Карл Маркс говорил: «Все события могут быть расцениваемы только с точки зрения последнего критерия — наиболее богатого раскрытия всех возможностей, заложенных в человеческой природе»[11]. Такова внутренняя сущность животворящей борьбы за справедливое распределение благ и за планомерное их производство.

Людям настоящего часа великую помощь оказывают идеалы — путеводные звезды, которые блестят перед нами; великую помощь оказывают им гиганты прошлого. Высоко подняв факелы, они, как исполинские маяки, освещают перед нами путь горением своего сердца и сиянием своей мысли.

Пусть вечно горит и освещает нам путь наш великий революционный пророк России, Александр Иванович Герцен».

Вот в такие ораторские высокие формулы облекает Луначарский свое стремление опереться на Герцена в борьбе с угрозой левацкого нивелирования общественной мысли, низведения личности до положения «винтика» во всесильной государственной махине. Луначарский прекрасно, конечно, понимал особое место Герцена в развитии русской и мировой общественной мысли, а то, что не вполне понимал, — чувствовал своим артистическим чутьем. И как Луначарский, опираясь на гигантское плечо Герцена, старался выстоять перед хищным натиском безличностной вульгарной социологии экстремистов в области культуры своего времени, так сам Герцен раньше, опираясь на «фалангу героев» Сенатской, «людей 14 декабря» — «богатырей, кованных из чистой стали с головы до ног», противостоял левым экстремистам своего времени…

«…Да, в жизни есть пристрастие к возвращающемуся ритму, к повторению мотива; кто не знает, как старчество близко к детству? Вглядитесь, и вы увидите, что по обе стороны полного разгара жизни, с ее венками из цветов и терний, с ее колыбелями и гробами, часто повторяются эпохи, сходные в главных чертах. Чего юность еще не имела, то уже утрачено; о чем юность мечтала, без личных видов, выходит светлее, спокойнее и также без личных видов из-за туч и зарева… Жизни, народы, революции, любимейшие головы возникали, менялись и исчезали между Воробьевыми Горами и Примроз-Гилем; след их уже почти заметен беспощадным вихрем событий. Все изменилось вокруг: Темза течет вместо Москвы-реки, и чужое племя около… и нет нам больше дороги на родину… одна мечта двух мальчиков… уцелела!

Пусть же «Былое и думы» заключат счет с личною жизнию и будут ее оглавлением.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату