старости и множества стирок простыне сложные фигуры. Одеяло где-то в стороне. Холодно, но я терплю: согреюсь – усну, но спать нельзя, хочется додумать.
В голове – набор кадров, хочу собрать их в стройный видеоряд, и пусть Дима твердит, что все уже понятно. Я должна увидеть все собственными глазами.
Представляю себе таймлайн, жирную линейку внизу экрана.
Историю про Эдика и кассету бросаю в самое начало одним куском: здесь и так все понятно. А вот дальше... Вглядываюсь в разрозненные, хаотичные кадры.
Эдик встречает Волкова перед эфиром...
Волков и охранник уходят из студии...
Эдик остается – зачем?
Где кассета?
Почему Эдик решается на переговоры о кассете в офисе?
Когда он успевает поговорить с Волковым?
Почему Эдик остается в офисе, и когда уходят Волков и охранник?
Вопросы – словно начитка, не закрытая видеорядом. И еще одна картинка, без звука: кассета крупным планом. Кассета, кассета... К чему тут эта кассета? Выкинуть бы ее с таймлайна, все уже с ней ясно, но она не выкидывается, словно нарочно заблокирована на линейке, висит перед глазами, и тут я вспоминаю, от кого еще слышала про эту кассету: от Лапули. Вижу серое, измученное лицо, белые пряди волос, перемешанные с рыжим мехом лисьей шубы; след от синяка под опухшим глазом.
Она ведь приходила искать кассету, и вряд ли ее интересовал покойный муж, кадров с которым было как грязи – полный шкаф архива, с того дня, как телеканал впервые вышел в эфир. Значит, она знала.
Захожу в офис. В стеклянной будке под лестницей – тот же охранник, что дежурил во время убийства. До сих пор не знаю, как его зовут.
У меня есть к нему вопросы, но подойти страшно: я всю дорогу надеялась, что дежурит кто-то другой. Теперь не отвертишься, отступать некуда. За спиной – ночь, полная вопросов и тревожных снов.
– Доброе утро! – говорю я охраннику.
– Доброе! – отвечает он, бросает на меня быстрый взгляд и, убедившись, что я – своя, снова утыкается в газету.
– А вы не подскажете?..– начинаю я.
– Что? – Он удивляется тому, что с ним заговорили, и даже настораживается.
– Мне просто любопытно. Скажите, а вы помните вечер, когда Эдика... С Эдиком...
– Помню. А что?
– А вы не знаете, Волков – гость, который был на эфире,– сразу ушел, или задержался?
– Сразу. Без десяти и спустился.
Дядечка отвечает охотно, не задаваясь вопросом, зачем мне все это надо. Впрочем, вопросы секретности не в его компетенции, главное, чтобы в офис не проникали чужие.
– А охранник с ним был?
– Был.
– Точно?
– Точно.
– А они не возвращались? Потом?
– Нет. Зачем им?
– А кто приходил ночью, уже после эфира?
И вот тут охранник серьезнеет и спрашивает:
– А вам зачем?
– Интересно...
Открывается дверь, входит незнакомая женщина.
– Вы к кому? – Охранник принимает грозный, независимый вид.
– Я к флористам,– постукивая каблуками по полу, чтобы стряхнуть налипший снег, сообщает женщина.
Я стою рядом в надежде дождаться продолжения разговора, но он оборачивается ко мне и говорит:
– Проходите, не мешайте работать.
Дима целует меня в коридоре, но я думаю о своем и через минуту уже не понимаю: был ли поцелуй, или мне только показалось; становится жаль, что Димины поцелуи входят в привычку.
Разочарование быстро оставляет меня. Входя в кабинет, я думаю о том, что узнала: Волков и охранник ушли сразу после эфира. Эдик – так бывало всегда – вышел из студии вместе с гостем, потому что за пятнадцать минут до конца часа начинался блок рекламных передач. Они могли перекинуться несколькими словами, но – если охранник ничего не перепутал – не более того. И Волков с охранником не возвращались. Зато ночью кто-то был, кто-то, о ком наш охранник не хочет говорить. А еще в офисе была Лапуля – она знала о кассете. И охранник Волкова мог разговаривать с ней во время эфира... Мог бы, если бы не Малышева. Кадры бегут в голове, складываясь в единый ряд.