– Дан, мы что – цирк? Курочка-невидимка, лилипуты и женщина с бородой?
Данка поднимает на меня изумленные глаза.
– Почему? – спрашивает она, пошевелив немного губами: словно искала другие слова, кроме этого дурацкого «почему», но так их и не нашла.
– А почему мы снимаем про их свадьбу? Они что, не такие, как все люди? Они – уроды? Если тебе нужно свадьбу, давай я съезжу в загс, привезу тебе любую. Почему их? Зачем? Что мы хотим этим сказать? «Поглазейте на них, такие тоже женятся», да?
Данка злится: она уже поставила сюжет в план выпуска, и теперь, если он сорвется по моей милости, придется ломать голову над новой темой.
– Андрей сказал,– с напором говорит она,– они сами попросили съемочную группу. Говорят, им это важно.
– Важно? – что-то ломается внутри меня. Возмущение уходит, остается лишь жгучее любопытство. Мне необходимо знать, почему людям так важно показать себя по телевизору.
– Едешь? – хмуро спрашивает Данка.
– Еду,– отвечаю я.
Первый этаж высотки. Подъезд пропитан запахами салатов и поджаренного до корочки мяса. Дверь нам с Витей открывает маленькая и худенькая женщина, чисто выстиранная, но севшая и полинявшая. Я смотрю на ее ноги и вижу их. Перевожу взгляд на лицо, потом снова на ноги и вижу их снова.
– Проходите, раздевайтесь,– суетится она; я, пораженная, молчу, пока нежный певучий голос из кухни не говорит:
– Анечка Яковлевна, проводите гостей...
И только тогда я понимаю, что невеста – не она. Снимаю шубу, стаскиваю сапоги и, чувствуя за спиной деловитое молчание Витьки, иду на кухню. По дороге бросаю взгляд направо, туда, где из приоткрытой двери льется в коридор зеленый матовый свет. Там – ванная: тусклая лампочка, малахитовая плитка, а с потолка гроздьями, словно ленточные черви, свисают желтовато-белые плотные бинты. Пахнет жутковатой смесью мази и стирального порошка.
Мы входим в просторную кухню. Дневной свет приветливо струится сквозь белоснежные занавески. Стол, мебель, обои, плитка – все дорогое, новое и светлое.
Глаза привыкают к свету, и я наконец могу рассмотреть героев моего сюжета. Им обоим за сорок, они улыбчивы и полнотелы. Она – блондинка, он – жгучий брюнет. Глядя в их исполненные счастья глаза, я невольно улыбаюсь и только потом замечаю то, что готова была увидеть с самого начала: она – в инвалидном кресле, он опирается на два костыля.
– Я пойду,– робко говорит выстиранная Анна Яковлевна, и мне наконец удается очнуться от морока поразительных несоответствий.
– Хорошо, Анечка Яковлевна. Конечно, идите. Спасибо. Это,– невеста обращается уже ко мне,– наша помощница, золото-женщина, из соцпомощи, Анна Яковлевна.
Женщина смущается, на бледном ее лице наконец появляется краска, и она становится похожей на цветок, обласканный первым лучом зари. Потом Анна Яковлевна уходит, а невеста спохватывается, что нас никто так и не представил.
– Людмила,– нежно поет она.
– Владимир,– басит ее муж.– Хотел бы быть Русланом,– и они музыкально смеются в унисон.
Мы начинаем набирать видеоряд. Звякнув тяжелыми, плотного дерева костылями, словно ударным музыкальным инструментом, Владимир садится на кухонный диванчик и принимается щедро намазывать икрой маленькие кружочки французского батона. Людмила, сверкая яркими, серебристыми колесами своего кресла, разворачивается туда и сюда, моет тарелки, что-то дорезает, смешивает, варит.
Владимир видит, как завороженно я смотрю на этот танец, и, смеясь, заявляет:
– Знаете, я редко помогаю на кухне. Чтобы она побольше делала. Прихожу и смотрю, как она колдует.
Мы пишем интервью. Они рассказывают, как познакомились в клубе инвалидов; что до несчастных с ними случаев он был женат, а она – замужем, но те супруги не выдержали; что несчастья случились с ними на работе, поэтому предприятия платят им щедрые пенсии, а у него еще и северные доплаты; что смогли купить квартиру и сделать ремонт...
– А как со здоровьем? – спрашиваю я.– Все нормально?
Призраки висящих в ванной бинтов не дают мне покоя. Кажется, что они способны стечь с веревок, вползти в эту светлую кухню и, шлепнув по лицам плотными полосами мокрой ткани, намертво заклеить улыбки на ртах молодоженов. Я гоню от себя эту мысль.
– Да как может быть со здоровьем? – Людмила мрачнеет на мгновение, и я снова вижу подбирающийся к ней бинт.– Да если об этом думать, с ума можно сойти! – И она опять улыбается.
Они продолжают рассказывать. Я просто вижу летящий на Людмилу поезд и загадочный горный механизм, отнявший ногу у Владимира. Не могу его толком представить: только крутятся перед глазами шестерни и колеса свинцового цвета. Я вижу железных, жрущих ноги чудовищ, бледные и влажные бинты, гнездящиеся в ранах, подобно червям, смотрю на ясные радостные лица и понимаю, сколько мужества нужно было, чтобы сохранить рассудок. Я бы – не смогла. Кажется, случись такое со мной, рассудок вытек бы через раны по капле.
Они рассказывают, и я вижу, как они проводят время. У Людмилы и Владимира есть маленькая «Ока» с желтыми квадратными наклейками на стеклах, и время от времени Людмила перебирается из коляски на пассажирское сиденье, а Владимир стискивает серебристую конструкцию большими ладонями, опираясь на зажатые под мышками костыли, и, превращая коляску в компактную плоскость, кладет ее в багажник. Они – вдвоем, или прихватив несколько человек друзей – едут на природу: жарят шашлыки, ловят рыбу, смеются, сидя за щедро накрытым столом.
Да, конечно, им повезло с пенсиями, но я не отдала бы ног за такое везение.
Не сказано ни слова, но я понимаю, зачем мы здесь. За полгода работы я видела много инвалидов: унылых, угрюмых, сдавшихся или превративших жизнь в непрерывную беспрестанную борьбу. Людмила и Владимир – другие. Им словно и не надо бороться: они смеются, даже когда совсем не смешно. И друзей своих по клубу инвалидов заставляют хохотать. Раскрашивают цветными узорами вылинявшую Анну Яковлевну. Живут.
Мы выходим из квартиры до безобразия объевшимися и немного пьяными – самую малость. В руках у меня большой пакет с едой для водителя. Людмила и Владимир невероятно щедры в своем счастье.
Я еду в офис в розовой Дядь-Пашиной машине и думаю о том, как замечательны эти люди, и еще о том, что я сама, зашоренная, недалекая, видела в этих людях грустную аномалию. Но я узнала их, пережила шок от того, насколько не соответствовали они моим представлениям, и теперь счастлива. Оказалось, их можно снимать для новостей: потому что они такие же люди, как все.
Сюжет и устная пишутся неожиданно легко, уже в половине второго я готова монтировать и маюсь в ожидании Лехиного прихода.
Невесомая, в пушистом свитере, Аришка впархивает в кабинет мягкой бабочкой.
– Пойдем, пообедаем,– предлагаю я.
– Пойдем. Только надо отчитать последний выпуск на радио. Посидишь там, пока я читаю?
Соглашаюсь легко: делать мне все равно нечего.
На радио тесно. Передо мной небольшое стекло звуконепроницаемого аквариума. За ним в просвет между аппаратурой видно лицо диджея, перечеркнутое гибкой коленчатой микрофонной ногой. За диджеем – стеллажи, исчерченные жирными ровными штрихами разноцветных коробок CD.
– Кто это там? – спрашиваю Аришку. Та как раз вынимает из принтера последний лист со свежими новостями. Мы с ней находимся в маленьком предбаннике, где помещаются всего два стола: на одном – компьютер, на другом навалены кучи рабочего хлама: диски, пустые пластмассовые коробочки, газеты, устаревшие списки ротации песен и просто чистые листы бумаги. В углу – несчастная вешалка, изнемогающая под грузом одежды, и мне кажется, что я вижу, как дрожат от усталости ее тонкие железные ноги.