времени отдающий своим заводам, Вивьен де Шантом считался незаменимым руководителем концерна. Его гибкий ум, хватка дельца и искреннее стремление сделать все возможное, чтобы дело, которому он посвятил свою жизнь, изо дня в день процветало, снискали ему глубокое уважение в мире крупных воротил, работающих с ним бок о бок.
Где бы Вивьен де Шантом ни появлялся — на заседании правления концерна, на заводах, в клубе для избранных, — вместе с ним словно влетала свежая струя ветра, хотя нельзя сказать, чтобы он отличался слишком уж общительным характером. Скорее всего, это происходило от его уверенности в себе, от оптимизма и умения зажечь окружающих идеями, большей частью направленными на увеличение мощи своих заводов-гигантов.
И вдруг (именно вдруг!) друзья де Шантома даже не сумели уловить этого внезапного перехода — де Шантом настолько изменился, что его нельзя было узнать. Куда девались его кипучая энергия, бодрость, желание выдвинуть какую-нибудь идею с кем-то поспорить, что-то доказать. Теперь он под предлогом недомогания постоянно отказывался посидеть часок-другой в компании за бокалом бургундского, под тем же предлогом отклонял приглашения съездить в Булонский лес или принять участие в заседании директоров концерна, где должны были решаться важные вопросы.
Закрывшись в кабинете и приказав слугам никого к нему не допускать («Кто бы ко мне ни явился — меня нет. Нет — и неизвестно когда буду!»), Вивьен де Шантом часами сидел в старом уютном кресле, полузакрыв глаза и опустив голову на грудь, и, если бы взглянуть на него со стороны, можно было бы подумать, что человек находится в состоянии глубокого сна, от которого не скоро очнется.
Однако Вивьен де Шантом не спал — он думал. О чем? Толком он и сам не мог бы объяснить. Обрывки мыслей, воспоминания, большей частью о прошлом, о превратностях человеческих судеб, о людях, которых он когда-то любил или ненавидел и которые давным-давно куда-то ушли: одни — в иной мир, другие просто исчезли с его горизонта, растворились в огромном сонмище толпы.
Ему не было еще и шестидесяти, однако он считал, что жизнь уже подходит к концу. Не чувствуя каких-либо особенно докучавших ему недугов, Вивьен де Шантом тем не менее испытывал такое ощущение, словно с каждым днем у него все меньше остается сил и он уже не может, как прежде, чем-то зажечь себя, загореться какой-то новой идеей, с головой окунуться в заботы и заставить себя стряхнуть оцепенение, охватывающее его душу.
Его пугала пустота, которая образовалась в нем самом и вокруг него. Заглядывал ли Вивьен де Шантом в самого себя, смотрел ли на окружающий мир — всюду он чувствовал эту пустоту и лишь удивлялся, как не замечал ее раньше. Все, и он в том числе, обманывали и обманывают самих себя, делая вид, будто жизнь и вправду заполнена чем-то значительным, важным, кому-то необходимым. Чушь! Люди копошатся, надрываются, интригуют, лгут, лезут, отшвыривая других, вверх по служебным лестницам — все это для того, чтобы не думать о главном: о том, что ты не успеешь и оглянуться, как уже пора собирать пожитки и садиться в поезд дальнего следования. Прощальный гудок — и конец. Полное небытие, забвение…
Все чаще к Вивьену де Шантому приходила мысль: для чего он жил, для чего живет? Раньше ему казалось: именно такие люди, как он, необходимы обществу и государству! Необходимы! Без них не обойтись. Они дают работу, а значит, и жизнь тысячам и тысячам людей, они создают мощь государства, без чего немыслимо существование нации. Вот, например, сам Вивьен де Шантом — что было бы, если бы не его заводы? На каждой второй или третьей боевой машине стоит мотор Вивьена де Шантома. Когда он видел, как в небе Франции летят армады самолетов, сотрясая землю гулом, он преисполнялся великой гордостью: Вивьен де Шантом и эти армады — одно неразделимое целое, Вивьен де Шантом не зря родился на свет.
Раньше… А теперь? Как-то, прогуливаясь неподалеку от своего дома, он наткнулся на мальчишку- газетчика, стоявшего на перекрестке двух улиц и выкрикивающего: «Покупайте „Юманите“! Покупайте газету французских коммунистов „Юманите“! Война в Испании! Республика дает отпор международному фашизму!»
Вивьен де Шантом брезгливо поморщился и оглянулся вокруг, почему нет ни одного ажана, который бы заткнул глотку этому горлану?
И вдруг у него возникло желание самому хоть раз посмотреть на то, о чем пишут и говорят те, кого Вивьен де Шантом называл не иначе как смутьянами и врагами рода человеческого. Купив газету, он присел на скамью, и первое, что бросилось ему в глаза, была фотография самолета, сбрасывающего на Мадрид бомбы. Разрушенные дома, пожарища, дым, трупы людей. И небольшой текст под фотографией: «Это „нейтралитет“ буржуазной демократии в действии: французский бомбардировщик сеет смерть среди женщин, стариков и детей…»
Вивьен де Шантом долго всматривался в снимок, то надевая очки, то снова их снимая и протирая платком, хотя они были безукоризненно чистыми, а снимок сделан настолько контрастно, что в очках вообще не было никакой нужды. Несколько раз он перечитал текст. И уже сложив газету, он продолжал повторять почему-то врезавшиеся в память слова: «Французский бомбардировщик сеет смерть среди женщин, стариков и детей…»
Как ни странно, но Вивьен де Шантом никогда прежде глубоко не задумывался над тем, какую лично он играет роль в большой политике. Генералы де тенардье, премьер-министры, лидеры партий — это одно, он же, Вивьен де Шантом, — совсем другое. Он типичный буржуа, капиталист, его жизненное кредо — создавать богатства, делать деньги и, не в последнем счете, быть патриотом своей родины. Он горячо любил свою Францию и справедливо полагал, что чем больше его заводы будут выпускать авиационных моторов, тем надежнее будет безопасность страны.
А политика — пусть ею занимаются другие, он не желает вмешиваться в их дела. Но он также не желает, чтобы кто-то вмешивался и в его дела. Власти обязаны оградить его от посягательств разных там социалистов, коммунистов и прочей черни на созданные им богатства. Он, конечно, понимал, что идет непрестанная борьба между власть имущими и теми, кто ничего, кроме своих рабочих рук, не имеет. Борьба эта, по его мнению, будет вестись вечно, так уж устроена жизнь. Тут главное, чтобы держать противника в узде и, не дай бог, не дать ему возможности совершить то, что совершилось в России..
Он и Арно Шарвена, мужа Жанни, считал своим противником — косвенным противником, поскольку тот не принадлежал к его классу, а был, пожалуй, антиподом этого класса.
«Но разве все, чем я живу и что я чувствую, можно назвать большой политикой? — думал иногда де Шантом. — Разве я играю в ней какую-нибудь значительную роль?»
И вот этот снимок в газете. «Французский бомбардировщик сеет смерть среди женщин, стариков и детей…» Французский бомбардировщик, на котором стоят моторы, изготовленные на заводах Вивьена де Шантома. «Но, черт возьми, не я же летаю на этом бомбардировщике! — как от назойливого шмеля, отмахивался от неприятной мысли де Шантом. — Не я же, в конце концов, дарил его Франко, чтобы тот убивал женщин, стариков и детей! Я не политик, пускай во всех этих передрягах разбираются другие, моя совесть чиста…»
Однако какой-то горький осадок после этого случая в душе де Шантома все же остался. Нельзя сказать, чтобы он испытал острую жалость к мадридским женщинам, старикам и детям, убитым сброшенными с французского бомбардировщика бомбами, но теперь все чаще и чаще он задавал себе вопрос: «Я люблю Францию, значит, я должен любить и ее народ. А не придет ли время, когда пьеры моссаны и их подручные начнут сбрасывать бомбы с французских бомбардировщиков на головы тех кого они считают своими врагами?..»
Все эти мысли разъедали, словно ржавчина, душу Вивьена де Шантома. Визит к нему молодчиков Пьера Моссана на время встряхнул его, он озлобился, почувствовал желание действовать, драться, все в нем кричало от возмущения (на него, де Шантома, посмели поднять руку!), но затем наступила полная депрессия. И он сидел в своем старом уютном кресле, отгородившись от мира, и думал, думал. Он никого не хотел видеть, хотя одиночество угнетало его и парализовало последнюю волю, страшно было сознавать, что на старости лет у него нет ни одного близкого человека, никакой привязанности. Пустота в нем самом, пустота вокруг.
Иногда, подчиняясь какому-то внутреннему голосу, Вивьен де Шантом поднимался и старческой походкой направлялся в комнату Жанни. Все в этой комнате оставалось так, как если бы Жанни никуда не уходила (он приказал слугам не трогать ни одной ее вещицы, не переставлять мебель, даже шелковое