уверены, что праздник этот будет продолжаться без конца.
Они уже в нескольких десятках шагов от казармы. Они видели, как на легком ветру полощется вокруг древка белый флаг, выброшенный теми, кто в казармах ждал пощады, своего поражения. Им казалось, что они даже видят угрюмые, искаженные страхом лица солдат и офицеров.
И вдруг…
И вдруг шквал пулеметного огня в упор из десятков пулеметов сразу, по одной команде, и в глазах живых и умирающих даже не ужас, а на миг застывший вопрос: «Что это? Откуда? Кто? Как это могло случиться — ведь белый флаг?!»
Роке упал, ноги его задергались в предсмертной агонии, и казалось, что они продолжают неоконченный танец. С простреленной головой рядом с Роке упал похожий на парижского гамена мальчишка, крепко зажав в маленькой грязной руке мулету тореадора. Чуть поодаль, скошенные одной и той же очередью, свалились на землю трое андалузских токадорес — пробитые, изрешеченные пулями гитары издали стон, прерванный отчаянным криком о помощи раненой женщины. И падали, падали на землю люди, точно смерть их косила, шагая в оцепеневшей, растерянной, обезумевшей толпе, и только когда снова кто-то крикнул сильным голосом: «А пор эльос!» — оцепенение и растерянность исчезли, вздыбилось, взбурлило людское море, и безумство минутного отчаяния сменилось безумством жажды мщения.
Теперь ни кровь, ни смерть не могли остановить наступающих. Лавина гнева — как страшная стихия, она — как камнепад: казармы были смяты, пришло возмездие…
Мятеж в Барселоне был подавлен.
По городу маршировали вооруженные отряды Народного фронта, барселонцы отдавали честь каждому, в ком видели своего верного солдата. Раненным в первых схватках с фашистами преподносили цветы, их угощали дорогими сигарами, в кафе и ресторанах им бесплатно подавали вино и еду.
По улицам Барселоны ходили с винтовками. Все! Женщины, старики, рабочие, студенты. С винтовками забегали в таверну пропустить стаканчик вина, закусив его куском бакалао. С винтовками шли в кинотеатр смотреть «Чапаева» и «Мы из Кронштадта». С винтовками, повесив их через плечо, выходили на эстраду, чтобы спеть каталонскую песню или сплясать севильяну, — винтовки стали необходимой принадлежностью, как ботинки, как штаны, как платье. И такой же необходимой принадлежностью стали подвешенные к поясу гранаты, кинжалы, на худой конец — шпаги и старинные палаши.
Трагедия первого дня мятежа, казалось, была забыта. Помнили только о победе. Вся Барселона, кроме затаившихся до поры до времени врагов, — это улыбки, взрывы смеха на площадях и бульварах, фламенко на улицах, марши по радио… Так было, наверно, в тот день, когда в Испании встречали Колумба и его корабли, наполненные золотом, — ликующий празднующий, беспечный народ.
А не так уж и далеко от Барселоны шли жестокие бои с наступающими фашистами; на фронт уходили вчерашние грузчики и маляры, виноградари и рыбаки, кузнецы и каменотесы — необученное, из рук вон плохо организованное войско, без единого командования, без единого плана военных действий, плохо вооруженное… И в самой Барселоне царила неразбериха: анархисты не считаются с приказами сверху; поумовцы[9] везде все вынюхивают и выслеживают, среди них наверняка из десяти человек — девять предателей, тесными узами связанные с фалангистами; фашисты — разгромленные, но недобитые, засевшие на чердаках домов, в подвалах, в разрушенных зданиях — выползают по ночам из своих щелей на «работу»: стреляют в людей из-за угла, из черных глазниц разбитых окон, из мчащихся на сумасшедшей скорости машин.
В них тоже стреляют. Стоит кому-нибудь увидеть две-три вспышки карманного фонарика — и винтовка к плечу, выстрел-другой, вопль раненого или предсмертный стон сраженного наповал: не подавай, фашистская сволочь, сигналы, мы все видим, мы — начеку!
Смерть на каждом шагу.
Убитых несут в гробах в вертикальном положении: мертвый точно идет в строю, он до конца остается солдатом Республики…
За похоронной процессией несут развернутые одеяла — в них отовсюду бросают деньги, может быть, последние песеты, на которые собирались купить хлеба или кулек бобов. Но без хлеба и бобов как-нибудь можно обойтись, без помощи тем, кто потерял кормильца, — нельзя. Это святая традиция, это последний долг — святой долг живых перед мертвыми…
Да, смерть на каждом шагу. И на каждом шагу — арагонская хота, фанданго, гитары и мандолины, улыбки и взрывы веселья.
Трудно, очень трудно во всем этом разобраться, все это понять. Часто Андрей не в силах был подавить в себе чувство, похожее на бешенство: они что, воюют или играют в войну, эти беспечные люди?! Неужели они не видят, в какой смертельной опасности находится Республика, неужели они думают, что подавленный ими мятеж в Барселоне — это уже полная победа над фашизмом?
И в то же время он не мог не восхищаться их ненаигранным оптимизмом, их готовностью к самопожертвованию, их мужеством, которого они, пожалуй, сами даже не замечали. «Вероятно, таков уж характер этого удивительного народа», — думал Андрей.
И только на аэродроме все было по-иному: железная дисциплина, особое понимание своей ответственности. Правда, здесь тоже цена человеческой жизни взвешивалась весами сомнительной точности и справедливости: когда летчик, сбитый в бою, не возвращался — сокрушались, как казалось Андрею, главным образом из-за потери самолета и лишь потом из-за гибели человека. Но это можно было понять: часто соотношение фашистских и республиканских самолетов было один к семи, к восьми, а порой и к десяти. Конечно, не в пользу республиканцев. И каждую сбитую машину летчики воспринимали как невосполнимую утрату, как сдачу врагу важных позиций, как поражение на том или ином участке фронта.
Первые дни Андрею не разрешали вылетать на боевые задания. На каждую его просьбу командир полка майор Риос Амайа неизменно отвечал:
— Война окончится не сегодня и не завтра, дорогой Денисио. Русские летчики у нас на особом счету — это ударный отряд нашей авиации. Вы понимаете, что я хочу сказать?
— Не понимаю, — горячился Андрей. — Мы прибыли в Испанию не для того, чтобы любоваться красотами Барселоны и загорать на средиземноморских пляжах — этим делом мы можем заняться и после войны.
— На чем же вы хотите летать? На весь полк у нас всего три «чатос» и столько же «москас»[10]. Все они укомплектованы летчиками — вы это знаете не хуже меня, Денисио. Если я вместо одного из них посажу на машину вас или вашего друга Павлито Перохо — мне несдобровать.
И майор Амайа смотрел на Андрея такими лукаво-испуганными глазами, будто он действительно боялся навлечь на себя страшный гнев. Однако Андрей настаивал, совершенно не принимая полушутливого тона командира полка:
— Мы с Павлито готовы летать на чем угодно, лишь бы не сидеть на земле. И имейте в виду, камарада хефе, если вы ничего не решите, я буду вынужден жаловаться нашему советнику. И даже самому камарада Сандино Фелипе.
— Вы хотите, чтобы меня расстреляли? — смеялся Амайа. — Камарада Сандино Фелипе очень строгий и очень беспощадный человек.
На другой день он предложил Андрею:
— Хотите потренироваться на «драгоне», Денисио? Я когда-то подлетывал на этом сверхскоростном и сверхмощном гиганте и могу дать вам с Павлито по пятку провозных.
Андрей обрадовался:
— Мы будем вам очень благодарны, майор Амайа! «Драгон» — «сверхскоростной и сверхмощный гигант» — не то пассажирского шестиместного варианта, не то бомбера — был старой калошей с двумя двигателями «джипси» по сто семьдесят лошадиных сил. Летел он, как казалось Денисио и Павлито, с такой же скоростью, как ползет черепаха, но это был все же самолет; испанские пилоты — и республиканские, и франкистские — считали его сносным бомбардировщиком, и когда командир полка заключил, что оба советских летчика вполне освоили эту машину, он сказал: