конституции. Медиатизация германских феодалов. Может быть, надо желать войны, призывать ее?
— Ну, пойдемте, — медленно поднялся он со стула. — Мне еще нужно к родственникам на Сергиевскую.
— Как они? — спросил Зыбин.
— Чудят. Дядюшка все говорит, что решил бросить практику и заняться торговлей. Практика, видите ли, мало ему дает. А зарабатывает он гору. Один из самых популярных и дорогих врачей.
— Чего же ему еще нужно? — пожал плечами Зыбин. — У моего отца магазин на хорошем месте… Не сказал бы, чтобы дело давало большие доходы.
— Но ты не жалуешься?
— Не жалуемся, живем, но это очень далеко не только от мечтаний, но и от гонораров твоего дядюшки.
— По этому поводу поедем сейчас на пятом номере трамвая, — засмеялся Андрей, берясь за фуражку.
К дядюшке нужно было зайти предупредить об отъезде, взять поручения на лето.
Дядюшка и тетушка, оба гиганты, жили в большой квартире на Сергиевской. Кабинеты и приемный зал были отделаны и меблированы с претензией на солидную роскошь: кожа, гобелен и темная бронза, чтобы не портить настроение сиятельным и чиновным посетителям. Но в жилых дальних комнатах все было сборное, случайное, ветхое. Если бы переписать этот инвентарь в порядке приобретения, то легко можно было бы заметить следы быстрого роста благосостояния хозяев.
Дядюшка сидел в гостиной в сюртуке, при глаженой рубашке с большими, по старой моде, круглыми манжетами, но в красных истоптанных домашних туфлях. Одной рукой он держал себя за щиколотку правой ноги, в другой держал английский томик.
— Ехать собираешься? — спросил он Андрея. — Рановато. Это, собственно, разврат — каникулы на три с лишним месяца. За границей этого давно нет. Вообще я тебе скажу, душенька, у нас все недодумано. Дикари. Вот я в Англии купил чайник. У него крышка так глубоко западает внутрь краями, что как ни верти — она не свалится. А у нас ее надо привязывать грязной бечевкой. А вот сегодня я читал о чуме. Где-то там, за Волгой. Златогоров ездил, изучал. Что тут изучать? Как ни плохи наши гимназии — арифметику знаем. Нельзя из-за десятков рисковать покоем миллионов. Чумные деревни нужно окружить военным кордоном и сжечь с живыми и мертвыми. Вот.
— Вы в университете, вероятно, были первым зачинщиком всяких выступлений? — рассмеялся Андрей.
— Ошибаешься, душенька, — покачал большой красивой головой Николай Альбертович. — В университете я только учился, чего, кажется, нельзя сказать о нынешних студентах.
— А вы разве что-нибудь слышали?
Великан опустил томик на колени.
— А что? Ничего не слышал — вообще говорю.
— У нас сегодня выступление. Аресты. Социал-демократы разбрасывали листовки.
Николай Альбертович поморщился.
— Социал-демократы — это от невежества. Маркс в моде, за него и хватаются. А я тебе, душенька, вот что скажу. Если бы у нас знали других теоретиков, о Марксе бы давно забыли. Вот единственно правильная, не утопическая социальная теория, — протянул он Андрею аккуратный томик с пестрой нитью- закладкой. — Генри Джордж. Советую познакомиться. Теория единого уравнительного налога. Не препятствует инициативе и уравнивает возможности. Да, да! А вот у нас о нем никто ничего не знает.
— Не знал, что вы интересуетесь социальными вопросами.
— Поневоле, друг мой, поневоле. Нищета растет угрожающе. Рабочий вопрос… Растут требования к жизни. Это не шутка. Вот хотя бы я: зарабатываю немало, а между тем хочу вот бросить профессию и заняться более прибыльным делом.
— А вдруг у нас введут налог по Генри Джорджу и ваши доходы ухнут?
— Это как-нибудь обойдется, душенька, обойдется.
Андрей расхохотался.
— Напрасно смеешься. Генри Джордж тем и хорош, что примиряет враждующие лагери. Я вот из любопытства вчера ходил на биржу. Занятно. Был боевой день — шли в гору нобелевские. Новый фонтан забил в Баку, что ли. Какой ажиотаж! Словно все с ума сошли. Среди этих вспотевших болванов спокойно рассуждающий человек всегда будет бить кого и как хочет, всегда будет в выигрыше.
По вспыхнувшим маленьким глазкам было видно, что дядюшка воображает себя самого молчаливой, математически соображающей статуей среди мечущихся маклеров.
— Но я все-таки на бирже играть не стану. Я хочу заняться делом, которое даст верные сто на сто. Дело, душенька, надо увидеть. Не все на свете так уж ясно. Вот, скажем, не сегодня-завтра будет война. Будут поставки. Бумаги будут взлетать и падать. Вот предугадать такую вещь — и дело в шляпе.
— Вы думаете, война будет неизбежно?
— Уверен. Крупповские пошли резко в гору. Путиловский завод расширяется. Армии за этот год выросли в полтора раза. Это — признаки.
Но Андрей думал уже совсем об ином. Путиловские, крупповские — это, наверное, что-то вроде больших ассигнаций. Синие такие бумаги с разводами. Скучно. Он думал о русско-японской войне, о Балканах, о Наполеоне, о славянских демонстрациях прошлого года, когда хорошо одетые студенты, взявшись за руки с гвардейскими офицерами, кричали на площадях: «Крест на Святую Софию!»
— А где тетя?
— По женским делам. Она ведь в президиуме Общества равноправия. Дежурная блажь. Ну, так кланяйся отцу. Если летом будет спокойно, приедем.
У Екатерины вечером опять заговорили о войне. Но ни Петр, ни Марина, ни Зыбин не поддержали разговора. Что говорить о неприятных и еще далеких вещах? Предстоял концерт Гофмана, выступали Северянин, Маяковский.
Екатерина молчала, закуривая папиросу за папиросой.
Оставшись наедине с нею, Андрей спросил:
— Ты нервничаешь? Что с тобою?
— Не знаю, — сухо ответила Екатерина.
Этого достаточно было, чтобы вспыхнула нервная, напряженная ссора без слов.
Жизнь в студенческих гробах Петербурга шла монотонно. Латинский квартал приневской столицы не радовал ни весельем, ни шумом, ни буйностью, ни изяществом юношеской выдумки. Студенческая богема убегала с Васильевского в город, как бегут пассажиры из прожженного солнцем, просоленного ветрами морского карантина. Не было здесь ни студенческих кабачков, ни излюбленных бильярдов, за исключением невзрачного, дорогого и грязного ресторашки на Среднем. Провинциалы, попадавшие в столицу, медленно обрастали приятелями, земляками, сходились с курсистками и начинали полусемейную жизнь, сроком на студенческие годы. Связь таили как позорную тайну, но скрыть не умели и не могли. Студент и курсистка делали вид, что они только знакомые, а приятели, в свою очередь, делали вид, что верят в это, хотя за глаза судачили, сплетничали, завидовали, строили догадки.
Студенческие браки часто оказывались долговечными, но неопределенность отношений трепала нервы.
Екатерина была исключением — она была категорически против брака.
— Пеленки, стирка — нет, не согласна, — спокойно повторяла она.
В Екатерине не было той девичьей легкости, которая скрашивает дни молодости. Даже в театре, когда все покатывались от смеха, глядя на нелепо грузного Варламова, она улыбалась сдержанно, сжимала губы и смущенно оглядывалась при этом по сторонам, словно боялась, что кто-нибудь заметит и осудит ее слабость.
Андрей понравился ей, должно быть по контрасту, своим открытым нравом, неподдельной, часто бурной веселостью. По контрасту же и Андрею нравилась замкнутая, суровая девушка. Вечерами они тушили свет — только в печке тлели уголья, — и Екатерина, крепко прижавшись к нему, раскрывалась в ласке с неожиданной для нее самой нежностью, а Андрей начинал ценить такие короткие и редкие порывы больше, чем если бы она награждала его каскадом веселья и шумными взрывами любви.