кондитерских.
Эшелоны миновали Минск, Полоцк, пошли на Двинск и повернули к Риге.
Итак, завтра рижские кондитерские!
Но ясным, еще холодным утром вагон застрял на маленькой станции. Прошел час, другой — эшелоны не двигались. А до сих пор батареи шли быстрее пассажирских поездов.
Рельсы, влажные от росы, тянулись в чистую утреннюю даль. Серый иней лежал на досках и на асфальте.
С юга подтянулся еще эшелон и замер.
Из окна классного вагона выглянуло лицо капитана Львова. Андрей козырнул. Капитан Львов был известен в дивизионе. Он пришел на войну подпоручиком, а сейчас один на весь дивизион имеет и Владимира, и Георгия. За ним числятся и лихость, и сообразительность. Невзирая на молодость, он окружен всеобщим офицерским уважением.
— Мартыныч, что это за станцион? — кричит он. — Неужели здесь высадка?
— Нет, не видно что-то. Отсюда фронт далеко.
— Валите к нам.
Из-за плеча капитана Львова глядит напудренное личико со вздернутым носиком. Глаза еще заспанные. Не слишком опрятные ручки тянут окно книзу. Плечики дрожат от холода.
Дуб видит Львова и по ступенькам вбегает в вагон.
— Мартыныч, пошли будить первую батарею!
У первой батареи вагон жесткий, но с купе. Командир спит в конце вагона. Дверь к нему закрыта наглухо. У дверей в коридоре вестовой надраивает сапоги.
В купе у капитана Львова — две девушки. Обе подают руку Андрею. Приветливо улыбаясь, девушки натягивают юбочки на голые колени.
Дуб решает вести разговор с девушками «как с порядочными». Ничего не выходит. И девушкам неловко, и Дуб путается. Девушки перестают улыбаться, и разговор не клеится.
— Пить будете? Петров, тащи вина. Есть еще?
— Так точно, — донесся голос вестового из коридора.
В купе вваливаются еще офицеры. Уже по четыре человека на каждой стороне. Девушки примостились на коленях. Хозяин режет кружками колбасу. Сыр крошится, ломается под усилиями Дуба нарезать по-городскому, прозрачными лепестками.
Первые рюмки выпиваются спешно, чтоб расстрелять в себе все, что сдерживает.
Львов хватает одну из девушек и бросает ее на руки Ладкову. Кубанец делает счастливую физиономию и впивается в крашеные губы. Девушка вырывается, каблучком задевает нос Дуба и попадает опять в руки Львова. Теперь девушек целуют все подряд. Когда доходит очередь до Андрея, он сжатыми губами едва касается крашеной зализанной мордочки. Но девушка берет в ладони его голову и мокрыми, пьяными губами впивается в рот. Всеобщее удовольствие, а Андрей уходит из купе, стараясь проделать это незаметно. Впрочем, до него уже нет никому никакого дела.
С чувством протеста досадно путается ненужное, невольное возбуждение. Невеселые пьяные крики остаются за дверью вагона.
Солнце уже размежевало плоскости станции, накрахмаленные серым асфальтом, на полосы света и теней.
Проносится слух: завезли не туда — придется поворачивать. Все считают долгом злобно посмеяться над «рассеянностью» тех, кто забил ненужными эшелонами эту маленькую станцию на важнейшем пути. Прощай рижские кондитерские и весеннее взморье! Подают паровоз, и эшелон первой батареи проплывает обратно к югу. В окна машут руками девушки. Капитан Львов держит обеих за плечи и, раскрыв рот, смеется пьяными глазами. На френче у него белый и красный крестики. Капитан Львов, несомненно, герой.
После долгих стоянок на полустанках — попали не в очередь, сломали график — пришли эшелоны на станцию Подсвилье. Здесь опять долго выжидали у семафора, а на вокзале у коменданта узнали — выгружаться. Впрочем, и раньше ясно было — и на Подсвилье, и на соседних станциях вокруг вокзальных островков бушевало человеческое, конское, повозочное море. Шпалы были усыпаны серо-зеленой фуражной пылью, узкие дорожки просыпавшегося овса вели от вагонов, навесов и амбаров к грязным площадям, где на сером, как летняя дорога, снегу сгрудились обозы.
Местечко Глубокое артиллерийские упряжки проходили на руках. Местечко действительно было глубоким. Оттепель и тысячи тяжелых колес разворотили его черное чрево так, что першероны и ардены сдали, садились на зады в грязь и, как лесные звери, взятые в упряжки, храпели, вращали глазами с налитым кровью яблоком. А двухсотпудовые низкие лафеты засасывало черное липкое месиво.
Люди вплотную лепились вокруг колес и лафетов, хватали за оси, за края щита, за спицы колес и с криками наконец вытаскивали орудие. Грязь отпускала лафет, но он опять застревал в соседней топи.
Шаг за шагом люди побеждали грязь. То, чего не сделали ардены, делали сотни усталых людей под «Дубинушку».
За Глубоким пошли нерастаявшими снегами. Сбоку где-то пронзительно свистала «кукушка». По узкоколейке бежали на запад груженные снарядами вагончики.
По дорогам, тоже на запад, шла пехота, шли казаки с пиками, драгуны с отяжелевшими от всяких привесков седлами. Еще никогда не видел Андрей такого скопления войск. Но больше всего было артиллерии. По снежным холмам меж сугробов ковыляли пушки, гаубицы различных систем, в том числе и никогда еще не виданных.
Ясно было — готовилось наступление.
Конечная станция узкоколейки с дальнего холма выглядела как птичий базар на снегу. На целые километры кругом все было усеяно движущимися точками и серо-зелеными пятнами. По перрону вокзала торопливо носились солдаты и офицеры. У всех были неотложные, государственной важности дела. Начальник станции и комендант растерянно метались в окружении настойчивых толп. Оба топали ногами, били себя в грудь, тут же спадали с тона, пальцами закрывали уши и опять, забыв все на свете, визжали истошными голосами, как дети, у которых старшие отнимают новую, еще не надоевшую игрушку.
— Где же Второй Сибирский? — кричал усатый капитан. — Как так не знаете? Что же, корпус провалился сквозь землю? Что же это, иголка? Я требую! — кричал он в лицо коменданту.
— Да где же я вам его возьму? У нас интендантство Первого Сибирского, Второго корпуса, Седьмого, — перечислял комендант, — а Второго Сибирского нет. Может быть, оно в Вилейке?
— Какая Вилейка, когда у меня в предписании ясно сказано: Поставы.
— Значит, вы путаете.
— Извольте выражаться деликатнее. Вы говорите с офицером его величества!
Комендант поворачивался и нырял в толпу, которая окутывала его новым клубком шинелей и папах.
Теперь кто-то требовал срочной отправки эшелона. Артиллерист кричал, что снаряды для какой-то бригады не разгружаются уже третий день.
— Да у меня все платформы заняты, — плакал комендант. — День и ночь разгружаю. У меня их три, и можно на сотни считать очередь на эти платформы.
— Смотри, сколько корпусов нагнали, — радовался Кольцов. — Я уже насчитал семь. Ведь это тысяч четыреста! Такой махиной черта сломать можно. Ну, слава тебе господи, — сказал он с искренним удовлетворением. — А артиллерии и снарядов прорва. Теперь пойдет, брат, музыка не та. У нас запляшут лес и горы!
Алданов молчал. Неудобно все-таки выражать недоверие новому усилию страны.
Андрей замечал, что возбуждены все. Не только он один. Эти массы солдат, эта суета, эти вереницы гаубиц и длиннотелых пушек — все это наэлектризовывало, нашептывало уверенность в силе, звенело бодростью. Даже вечерние песни у костров звучали не так, как на польских равнинах. Человек, идущий в сокрушающей препятствия стене людей, чувствует себя совсем не так, как одиночка.
За время великого отступления Андрей, как и многие, почти вовсе растерял бодрость и уверенность в силе своей страны и армии.
Передовые народы превращали войну людей в войну техники, и только помещичья расхлябанная Русь выглядывала из-за стены потерявших стройность царских штыков. Должно ли было пасть