— Не выбрасывай, Феденька, даже тогда, когда они совсем завянут. И я не стану выбрасывать. А когда вернешься, мы соединим их вместе. Хорошо? — улыбнулась так, что Вероника, издали глядя на нее, подумала, что вот сейчас Полинка и разрыдается, но та лишь на минуту крепко прижалась к Федору и трижды поцеловала его.
— А теперь иди. И помни, что я буду ждать тебя каждый день и каждую ночь.
Федора должен был везти на учебном самолете командир звена Остапов — на базовый аэродром училища, где соберутся направляемые на фронт летчики со всех эскадрилий. Оттуда их всех вместе отправят к месту назначения. И вот уже Остапов и Федор заняли свои места, запущен мотор, моторист убран из-под колес шасси колодки, и машина порулила на старт.
Взлет, растаявшие клубы пыли на взлетной полосе, прощальный крут над аэродромом — и самолет исчез в нависшей над тайгой полупрозрачной дымке. Может быть, минуту, может, две люди стояли словно в сковавшем их оцепенении, стояли до тех пор, пока командир эскадрильи капитан Шульга, и сам будто очнувшись от забытья, не подал команду:
— По самолетам!
Начинался обычный день работы инструкторов с будущими летчиками.
Говорят, время летит, как каменный стриж.
Командир эскадрильи капитан Шульга никогда не видел каменного стрижа, не ведал, что это за птица и с какой скоростью она прочерчивает небо в полете, но время, прошедшее с того августовского дня, когда лейтенант Ивлев улетел на фронт, для капитана Шульги не казалось ни быстротекущим, ни застойным. По- разному уходило время. Оно то и вправду мчалось с сумасшедшей быстротой, то вдруг точно бы останавливалось, замирало, не продвигаясь вперед ни на мгновение, и капитан Шульга терял ему счет. Дни были похожи один на другой, как однолетки — кедрачи в недалекой тайге, и лишь изредка, когда случалось какое-нибудь происшествие — небольшая авария по вине допущенного к самостоятельным полетам курсанта, нарушение дисциплины, откомандирование очередного летчика в действующую армию — ненадолго выбивало капитана Шульгу из обычного ритма жизни; но в последнее время он стал относиться ко всему, что происходило в эскадрилье, с удивлявшим его самого равнодушием. И это путало старого летчика, потому что раньше все этому подобное он воспринимал болезненно, все принимал близко к сердцу. Жена, Лия Ивановна, спрашивала:
— Что с тобой происходит, Петр? Откуда такой наплыв апатии? Ты перестаешь быть самим собой. Мне-то ты можешь все объяснить по-человечески?
Он садился в старенькое, обтянутое выцветшим от времени бархатом креслице, закуривал и в свою очередь спрашивал:
— А разве ты сама не понимаешь? Разве ты не видишь, как мне тяжело смотреть в глаза тем людям, чьи близкие один за другим уходят на фронт, а я… Командовать эскадрильей может любой мой командир отряда или даже звена, и ничего от этого не изменится. Ничего! Все будет идти своим чередом. Так почему же, черт побери, меня до сих пор здесь держать!
Лия Ивановна присаживалась на подлокотник креслица, обнимала мужа.
— Разве ты в чем-нибудь виноват перед людьми? Сколько раз ты обращался с просьбой, чтобы тебя здесь не держали… Твоя совесть чиста. Это скажет любой, у кого бы ты ни спросил.
Капитан Шульга пожимал плечами. Нет, Лия его не понимает. Перед кем чиста его совесть? Перед людьми? Может быть. Но для него этого мало. Ему надо, чтобы его совесть была чиста перед самим собой. А этого нет. И не будет до тех пор, пока он здесь. Больше того, если уж говорить о совести, то капитан Шульга не считает ее чистой перед своим отечеством, которое он не защищает в самое трудное для него время. Он не говорит об этом, потому что не любит высокопарных слов. Но это в его душе…
А Лия Ивановна, успокаивая мужа, про себя молила Бога, чтобы ее Петр как можно дольше оставался рядом с ней. Она не смогла бы так, как Полинка Ивлева, безмерно верить, что снова с ним увидится. Слишком прожорлива это война, слишком много ей потребуется жертв, чтобы она насытилась.
Ей представилась какая-то страшная карусель воздушного боя, в которой крутятся, крутятся, один за другим вспыхивают, горят и падают истребители.
До Андрея Денисова, которого Лия Ивановна тоже называла Денисио, она не слышала таких слов: «Карусель воздушного боя».
Денисио привез их из Испании, где дрался с фашистами на таком же «ишачке», на каком летает и сейчас. Денисио рассказывал:
— Нас там было значительно меньше, чем франкистов. Им на помощь пришли итальянские летчики- чернорубашечники, немецкие асы из легиона «Кондор» и другая фашистская нечисть из разных стран. Бывало так, что нам вдвоем-втроем приходилось драться с десятками фашистов. А если нам удавалось вылететь группой тоже в десяток машин, на нас наваливалось иногда двадцать, двадцать пять их истребителей. Вот тут и начиналась карусель. Она всегда была похожа на совершенно живую пружину: то вдруг сожмется, свернется, как в смертельную для нее минуту сжимается и сворачивается змея, то сразу расхлестнется, и тогда кажется, будто от огненных трасс участвующих в бою самолетов небо загорается сотнями сверкающих молний и от дикого рева моторов оно гремит несмолкаемыми раскатами грома.
Денисио рассказывал увлеченно, руки его все время были в движении, точно он сразу работал и сектором газа, и ручкой управления машиной, и в то же время нажимал на гашетку, посылая пулеметную очередь только в одному ему видимую цель. Но вот вспыхивает в этой чудовищной карусели «чайка» или падает весь израненный «ишачок» и Денисио умолкает, голова его склоняется на грудь, и Лия Ивановна понимает: в эту минуту его захлестывает душевная боль, сейчас он уже не здесь, в сибирском городке Тайжинске, а над Мадридом или Севильей, где в горячей от знойного солнца земле лежат его друзья- побратимы. И Лия Ивановна думает, что там, где сейчас бушует война, такие страшные карусели крутятся день и ночь, и тот, кто в них попадает, на землю возвращается лишь мертвым.
…Пурга не утихала.
Снежные залпы заставляли стонать и тайгу, и землю, и ненастное предновогоднее небо. Его не было видно и поэтому казалось, будто кроме хаоса во всей вселенной ничего не осталось.
Вот сорвалась планета со своей орбиты и несется в этом хаосе неизвестно куда, может быть, к своей гибели. Но сквозь волчий вой пурги капитан Шульга, присев на ступеньку клубного крыльца и плотнее запахнув теплый реглан, слышит доносившиеся из клуба приглушенные звуки музыки и приглушенные голоса людей.
Предновогодняя ночь…
Заставив себя забыть о том, что происходит там, за тысячи километров отсюда, люди отдаются веселью. Поют, танцуют, шутят. Так уж самой природой устроен человек. Хорошо устроен. Выпало на его долю сегодня насладиться счастьем жизни, он его старается не упустить. Завтра? Там будет видно, что ему преподнесет завтрашний день.
Да, так уж устроен человек. Но, к сожалению, не каждый. Вот и капитан Шульга устроен по-другому. Не может он ни на минуту сбросить с себя тяжесть своих раздумий, не может освободиться от мысли, что он стоит в стороне от трагедии, которая разыгралась по воле не человеков, а диких зверей… Стоит в стороне…
Еще раз прислушавшись к вою пурги, он поднялся со ступеньки, решив снова вернуться в клуб. Туда, где поют, шутят, танцуют. Надо вернуться. Там, наверное, думают: почему ушел командир эскадрильи? Разве ему с нами плохо? Мы ведь все — как одна семья.
Он поднялся на одну ступеньку, на другую. По-настоящему мужественный человек, сейчас он испытывал гнетущее чувство, скорее всего похожее на страх. Он знал, откуда это чувство: он боялся увидеть там Полинку Ивлеву. Увидеть ее глаза, ее лицо, боялся услышать ее голос…
21 сентября 1941 г. Дорогая, милая моя Полинка!
Это первое мое письмо, которое я пишу тебе с фронта. И не вини меня в том, что до сих пор не мог написать. Сейчас я тебе все расскажу по порядку.
Думалось так: вот прибуду я в свою часть и командир эскадрильи скажет: «Даю тебе, лейтенант Ивлев, неделю на то, чтобы ты осмотрелся, привык к фронтовой обстановке, послушал боевых наших летчиков, как надо драться, а потом уже — в бой». Но все получилось совсем не так.
К вечеру того же дня, как меня доставили в полк и определили в третью эскадрилью, пятерка наших