случилась беда. Наверное, кто-то из раненых умер.
Смерть не так уж редко посещала это печальное заведение, но Полинка никак не могла привыкнуть к такой, по ее мнению, чудовищной несправедливости: человек, порой чудом выкарабкавшийся из пекла войны, приехал за тыщи верст от этого пекла в тихий сибирский городок, чтобы окончательно выздороветь, и набраться сил, вдруг умирает. Как же можно без душевной боли относиться к такой несправедливости?!
Марфа Ивановна не ошиблась в своем предположении: в Тайжинском госпитале действительно снова случилось несчастье.
…Больше всего Полинка любила заходить в шестнадцатую палату, Где лежали авиаторы: пять летчиков и два штурмана. Среди этих людей были и тяжело раненные, но атмосфера в палате всегда была особой: ни обычного для многих больных раздражения, недовольства, обид, ни жалоб на санитарок, медсестер, врачей, не говоря уже о том, что все эти люди, точно сговорившись, с такой стойкостью и с таким удивительным терпением переносили свои страдания, что не удивляться этому было невозможно. Когда они каким-то образом узнали (Полинка никому из них ничего об этом не говорила), что ее муж — летчик, и что он погиб в бою, отношение их к Полинке стало совершенно неописуемым. Не всякая сестра могла похвалиться таким отношением к себе со стороны родного брата. Далеко не всякая.
Бывало, кто-то из раненых вдруг начнет увиваться за Полинкой, приставать к ней с пылкими признаниями в любви до гроба, а то и с грубыми предложениями провести вместе в каком-нибудь укромном уголке хотя бы одну ночку, и в шестнадцатой палате об этом узнают — самое меньшее, что мог ожидать такой солдат или офицер — это публичного осмеяния.
Вот, например, идет Полинка по длинному коридору в какую-нибудь палату вынести судно или убрать чью-то постель, а за ней плетется уже окрепший, готовый в скором времени выписаться из госпиталя бравый солдат-пехотинец или сапер, и довольно громко, ничего и никого не стесняясь, бубнит:
— Нянюшка, а чего бы нам с тобой не полюбить друг друга, хотя бы, скажем так, на один хороший вечерок? Ты ж сама знаешь, как люди правильно говорят: «Война все спишет».
— Как вам не стыдно, — возмущается Полинка. — Отстаньте от меня!
Однако тот не отстает, становится еще назойливее, и тогда Полинка идет поближе к шестнадцатой палате, надеясь, что там услышат ее голос и помогут. И она не ошибается. Дверь палаты действительно открывается, и в коридор выходят сразу два, а то и три летчика.
— Эх ты, — говорит кто-нибудь из них, обращаясь к любителю любовных приключений, — давай срочно меняй курс.
— Чего?
— Того. Делай боевой разворот. На сто восемьдесят. И запомни, что мы тебе скажем об этой нянечке: она — табу! Ясно?
— Какая табу?
— Такая табу. Ты, конечно, очень красивый мужчина, хотя маленько и косоротый, и лупоглазый, и кривоногий, но все равно меняй курс… Вот такая, брат, табу…
Лежал в шестнадцатой палате старший лейтенант, штурман Василий Турин. Привезли его в Тайжинск месяца два назад на «долечивание», и он сразу же стал душой не только шестнадцатой палаты, но и всего госпиталя. Играет ли он в домино, рассказывает ли какую-нибудь фронтовую историю или поет под гитару песню — всегда вокруг него полно людей, вроде им никак не обойтись без этого человека.
Хотя Василий Гурин и не очень любил рассказывать о себе, но все равно в скором времени историю его тяжелого ранения знали почти все — в военных госпиталях секреты долго не держатся, да у штурмана и не было особых секретов.
Случилось это с ним в то время, когда он со своим экипажем на дальнем бомбардировщике «ДБ-3ф» выполнял ровно сотый боевой вылет. Задание, можно сказать, было обычное: сбросить бомбы на какой-то важный объект неподалеку от Берлина. Вылетели тремя самолетами поздно ночью с таким расчетом, чтобы перед самым рассветом отбомбиться и затем вернуться на свою базу.
Полет к объекту проходил на редкость спокойно: ни разу на пути всего маршрута их не засекли зенитки, ни разу они не встретились с ночными «мессерами». Правда, во время бомбежки одна машина пострадала от зенитного обстрела, но не настолько, чтобы не долететь до базы.
Однако когда на обратном пути они уже пересекли линию фронта, откуда ни возьмись появилась тройка «мессеров» — и тут все и произошло. Как им удалось отсечь бомбардировщик Турина от остальных двух, штурман и до сих пор не смог объяснить. Так или иначе, но все три немецких истребителя набросились именно на его машину. Бой был коротким. В какой-то момент штурман из своей кабины хорошей пулеметной очередью срубил одного немца. А уже в следующий момент другой немец из скорострельной пушки поджег и бомбардировщик. Машина горела, она могла вот-вот взорваться, но немцы продолжали ее атаковать, и командир приказал всему экипажу прыгать с парашютами.
Выпрыгнуть удалось одному Василию Турину. Он раскрыл парашют метрах в четырехстах от земли и уже смотрел, куда его сносит ветром, когда внезапно увидал, как на него пикирует, еще издали открыв по нему пулеметный огонь, «мессершмитт». Пули в нескольких местах продырявили купол парашюта, но, к счастью, ни одна из них не зацепила штурмана. Он уже собрался было благодарить свою счастливую судьбу, но тут же почувствовал, как его правую ногу обожгло сразу в нескольких местах. А с другой стороны — на него снова пикировал тот самый немец, который продырявил парашют. Штурман подумал: «Это конец».
Но, как ни странно, этот совсем не стрелял. Сбавив обороты мотора, он на предельно малой скорости, открыв фонарь истребителя, пролетел так близко от продолжающего снижаться Турина, что струей воздуха от винта парашют даже бросило в сторону, точно кто-то резко рванул стороны. А немец как будто улыбался Турину, но это была страшно зловещая улыбка, вернее, даже не улыбка, а оскал, а потом он поднял руку и ребром ладони провел по своему горлу, давая, видимо, понять, что он все равно прикончит русского летчика, прикончит, как только сделает следующий заход.
«Какая же ты сволочь! — вслух сказал Василий Турин. — Какой же ты ублюдок!..»
Он не сомневался, что фашист обязательно вернется и обязательно его расстреляет, он попытался подтянуть стропы с одной стороны парашюта, чтобы ускорить падение, в какой-то момент ему это удалось сделать — и парашют действительно как бы заскользил быстрее, но затем стропы вырвались из его рук, потому что сил у штурмана уже почти не оставалось. Сапог на правой ноге, казалось, до краев наполнился кровью, ногу жгло так, что впору было кричать.
А вот и второй «мессер». Делает глубокий вираж вокруг парашюта, настолько близко, что его можно достать из пистолета, и Гурин лихорадочно-поспешно вытащил из кобуры свой «ТТ», и уже приготовился стрелять, однако ему не удалось этого сделать: сквозь гул моторов истребителей он очень отчетливо услыхал длинную пулеметную очередь, после которой в глазах у него стало совсем темно и он потерял сознание…
А потом был фронтовой госпиталь, две или три сложнейших операции, и как-то раз, когда ему стало намного лучше, хирург обо всем ему рассказал.
Оказалось, что правая нога была прострелена в четырех местах, в двух — пули застряли, а в двух — прошли навылет.
— Четыре пули, и ни одна из них не задела кость! — говорил хирург. — Разве это не улыбка судьбы!
Самое опасное было ранение в грудь. Пуля засела буквально в каком-нибудь сантиметре от сердца и, чтобы извлечь ее оттуда — пришлось попотеть. Прифронтовой госпиталь — это всего лишь прифронтовой госпиталь, условиям для таких сложнейших операций не порадуешься, но отправлять с таким ранением без операции в тыл было нельзя. Это могло в дороге кончиться катастрофой.
На прощанье хирург, немолодой уже подполковник медицинской службы, сказал штурману:
— Долечишься подальше от фронта. Особой опасности теперь не существует, но придется тебе, брат ты мой, все время быть настороже. Ни волнений, ни встрясок, ни резких движений. Все это исключается как минимум на год-полтора.
Все время настороже он быть не мог — не такая у него была натура. И волнений не очень-то избегал. Да и как их избежишь в такое время! Два дня назад привезли раненного в голову летчика из их полка. Начал Гурин расспрашивать: как там дела, как воюют его однополчане? А тот в ответ: «Лейтенанта Никифорова помнишь? Срубили немцы под Полтавой. Погиб весь экипаж…»