непосредственно-детское, чистое было в Федоре, когда он оставался вдвоем со своей женой Полиной, которую в эскадрилье вое называли просто Полинкой. Ее никак нельзя было назвать писаной красавицей: обыкновенное лицо, чуть-чуть вздернутый небольшой нос, не высокий, но и не низкий лоб, глаза с едва уловимой синевой, две недлинные, туго заплетенные косы — все, как говорил Леонид Рогов, рядовое, но, как это ни странно, на Полинку многие обращали внимание, а кое-кто из летчиков и вздыхал по ней, втайне завидуя Федору Ивлеву.
Может быть, она притягивала к себе своей общительностью, заражающим весельем, в ее жизни, казалось, не было ни одного черного дня, ни одна даже крохотная тучка никогда не прошла над ней тенью, жила она легко, свободно, распахнуто, не думая о том, что однажды на ее дороге встретится какой-нибудь завал, который ей придется расчищать. Завалы, думала она, нагромождаются самими людьми, Люди сами виноваты в том, что им приходится или переступать через них, или разбрасывать по сторонам.
Сама о том не подозревая, Полинка заражала своей жизнерадостностью и Федора, который, стоило ему увидать Полинку, сразу преображался. Куда и девались его скованность, нерешительность, внешняя робость.
Как-то капитан Шульга, — это было прошлой зимой, — любивший в свободное время побродить по тайге, случайно увидел Федора и Полинку, гоняющихся друг за другом меж обсыпанных снегом елей и кедров. Проваливаясь по колена в сугробы, они швырялись снежками, хохотали, что-то невразумительное кричали на всю тайгу, настигнув друг друга, начинали по-детски бороться, оба валились в снег, и тогда голоса их, полные веселья, задора, ликования становились еще громче и, казалось, чуткая тайга тоже смеется и ликует вместе с ними, радуясь человеческому счастью.
Ни Федор, ни Полинка, увлеченные своей игрой, не замечали капитана Шульгу, а он, прислонившись спиной к старому кедрачу, наблюдал за ними с все возрастающим в нем отеческим чувством, на миг ему и самому захотелось броситься к ним и, забыв о своем положении командира и о не молодых уже годах, принять участие в их возне, швыряться снежками, падать в сугробы и так же кричать на всю тайгу что-то нечленораздельное, веселое, по-детски несуразное.
Но как раз в этот момент Полинка и Федор упали, минуту-другую барахтались, а потом неожиданно притихли и стали глядеть друг на друга так, будто вот только сейчас встретились после долгой разлуки и никак не могут наглядеться, а затем капитан Шульга услыхал голос Полинки:
— Феденька, научи меня, как мне выразить все, что у меня, вот здесь… Научи меня таким словам, чтобы я могла сказать о моей любви к тебе. Все, все сказать, понимаешь?
Она говорила приглушенным, точно он шел изнутри, голосом, и лицо ее странно изменилось, капитан Шульга видел, как чуть-чуть вздрагивали, ее губы, какими большими стали ее глаза, в которых как бы застыла мука оттого, что она не может найти сейчас нужных ей слов. Он даже подумал, что Полинка сейчас заплачет, но она не заплакала, а головой прижалась к лицу Федора и молчала, ожидая, Наверно, ответных слов мужа.
— Зачем же искать такие слова? — наконец, после долгой паузы сказал Федор. — Я и так все знаю, Полинка.
— Все-все? Ты уверен в этом? Ты все видишь, все чувствуешь, да?
— Все вижу и все чувствую… Знаешь, о чем я иногда думаю? Если бы ты не появилась на свет, то не нужно было бы появляться и мне. Зачем? Всю жизнь ходить и искать тебя? Но тебя ведь не было бы на свете. Куда бы я ни пошел — везде пусто. Ты понимаешь, о чем я говорю?
— Ой как понимаю, Феденька! И все это очень удивительно.
— Почему удивительно?
— Потому, что я и сама думаю о том же. Если бы не было тебя, то и мне не за чем было бы быть. Не веришь, я тоже думала об этом? Вот тебе крест святой, говорю правду… И знаешь, что мне еще приходит в голову? Вот не появилась я на свет, а душа моя каким-то образом существует, летает над землей, а повсюду темно, ничего она не в силах разглядеть и только кричит, кричит от тоски, потому что никак не может найти тебя. И мечется, мечется она, моя душа, а потом превращается в какую-то лесную пичугу, которая вдруг сядет на ветку — скует ее мороз, и она упадет на землю мертвой… Страшно…
Полинка даже как-то вся на мгновение сжалась, точно ее действительно сейчас сковал мороз и она вот-вот окоченеет, но тут же встрепенулась, обхватила Федора обеими руками и начала неистово его целовать, а еще через секунду-другую капитан Шульга услыхал ее смех, веселый Полинкин смех, такой привычный и такой знакомый.
— Ой, да что ж это мы с тобой завели никчемный разговор! Мы же оба есть, Феденька, милый, мы ведь встретились с тобой тысячу лет назад, когда еще не было на свете и наших пра-пра-прабабушек и пра-пра-прадедушек, мы уже тогда нашли друг друга и больше никогда не расставались, и никогда не расстанемся. Правда, Феденька, ну скажи, правда?
Капитан Шульга тихонько, чтобы не скрипнул под унтами снег, покинул свой кедрач и медленно побрел к своему дому, шел и думал о Федоре Ивлеве и Полинке, об их чистых чувствах и еще о том, что ходят ведь по нашей трижды грешной земле люди, Которые говорят, будто нет больше в наше время настоящей любви, была она когда-то давным-давно, да все теперь измельчало, все, мол, опаскудело, зачерствело, куда, дескать, ни глянь — всюду фальшь лицемерие, обман И убожество. Но кто об этом говорит? Кто? Как раз те, у кого убогая душонка, у кого ничего нет святого — ни в мыслях, ни в сердце. Увидели бы они своими глазами Федора и Полинку, что сказали бы? Не поверили бы, пожалуй, своим глазам.
О Полинке и Федоре говорили: «Странная пара. Не то дети, не то не совсем нормальные. Их бы в Тургеневскую эпоху. — Посмеивались: — Или еще дальше. Он — рыцарь без страха и упрека, она — единственная дама его сердца. Скажи одному из них: „Пойдешь на плаху ради его или ее чести?“ Побежали бы, хи-хи, на эту самую плаху наперегонки».
Злословили, посмеивались и похихикивали, а капитан Шульга думал: «Ох и завидуете же ты им, соколики! Сами, небось, не побежали бы…»
Когда началась война и приходилось отправлять летчиков эскадрильи в действующую армию, многие жены офицеров сразу сникли, потеряли покой и сон, каждую минуту с тревогой ожидали: вот сейчас явится посыльный из штаба и скажет: «Лейтенанту такому-то срочно явиться к капитану Мезенцеву». И все знали, что это означает: собирай необходимые вещички и отправляйся в дальний и неизведанный путь. А там, в конце этого пути… Кто знает, что там тебя ожидает. И полгода не прошло с тех пор, как фашисты развязали войну, а сколько уже похоронок пришло в небольшой сибирский городок, сколько уже слез пролито матерями и женами, детьми и невестами…
Слушая волчий вой пурги, о многом сейчас думал капитан Шульга и многое вспоминал.
Вспомнил он и тот августовский день сорок первого, когда ему сообщили из штаба училища (его эскадрилья базировалась в тридцати километрах от основного аэродрома и поэтому ее называли отдельной эскадрильей), что через два-три дня к нему перегонят несколько машин новой конструкции Яковлева. Капитан Шульга давно их ожидал и теперь раздумывал над тем, кого он посадит на эти машины.
В первую очередь, конечно, предпочтение должно быть оказано Андрею Денисову, Федору Ивлеву, ну и, пожалуй, Валерию Трошину. Этот крепко сбитый, всегда подтянутый, с неизменно белоснежным подворотничком, весь как бы отутюженный — Валерий Трошин был одним из тех летчиков эскадрильи, который, казалось, в любую минуту готов был пожертвовать всем ради своего друга, а друзьями его были все без исключения.
Летал Валерий Трошин не хуже Федора Ивлева, хотя почерки их полетов разительно отличались друг от друга. Ивлев пилотировал машину (этому же он учил и своих курсантов) с каким-то удивительным внутренним спокойствием, каждая фигура высшего пилотажа, которую он выполнял, была похожа на законченный красивый рисунок, в ней не было ничего лишнего, неуклюжего, и даже в имитации воздушного боя Ивлев никогда не допускал присущей многим летчикам нервозности или желания поразить воображение тех, кто с земли наблюдал за этим боем, чем-то особенным, невиданным. Это отнюдь не значило, что летчик не привносил в него элементов своеобразной фантазии или риска. Редко, очень редко кому удавалось вышибить Ивлева «из седла», и все же многие летчики, даже друзья Федорах огорчением говорили:
— Все у него хорошо, но хотя бы чуть-чуть лихости! Разве не лихость отличает летчика — истребителя от, скажем, летчика-бомбардировщика? А он дерется в воздухе так, будто это не бой, а урок