свои жизни, мало кто об этом думал, а тот, кто думал, продолжал сопротивляться, идя на верную смерть, бросаясь под танкетки, взрывая ручными гранатами самих себя в тот момент, когда рядом оказывалось несколько немцев.
Куда девался в этом аду генерал Самойлов, никто не ведал, может быть, в его блиндаж угодила авиабомба, может, он был убит немецкими автоматчиками, не исключалась также возможность захвата его в плен.
К вечеру отдельные очаги сопротивления были подавлены, и уже под покровом наступавшей ночи отдельные группы солдат начали прорываться, вернее, просачиваться сквозь немецкие заслоны и уходить подальше от этого страшного места, где полегло столько головушек. Куда они шли, где надеялись соединиться с какими-нибудь своими частями, одному Богу было известно.
Вот на одну из таких групп и наткнулся капитан Травин — и маленького росточка младший лейтенант с еще не окрепшим, почти детским голоском, прерываясь, словно ему не хватало воздуха, и поведал Травину о разыгравшейся в урочище трагедии.
Из рассказов отдельных солдат и младшего лейтенанта («Как зовут-то тебя?» — спросил у него капитан Травин. «Женя, — ответил младший лейтенант. — Женя Драбадай») полковнику Строгову стало ясно, что в распоряжении генерала фон Бейкера находится примерно около двух батальонов танков и бронетранспортеров, батальон мотоциклистов, несколько штук тягачей с пушками и гаубицами и «черт знает сколько автоматчиков в пешем строю», — как сказал в заключение младший лейтенант Женя Драбадай.
И еще полковнику Строгову стало также ясно, что его батальон с двумя приданными артбатареями стоит на пути продвижения генерала фон Бейкера, и если вот прямо сейчас не повернуть назад и быстрым маршем не отступить на исходные позиции, то есть не соединиться с остатками корпуса генерал-лейтенанта Овчинникова, то батальону долго не продержаться, он будет смят и уничтожен, как уничтожены части генерала Самойлова.
Когда они остались одни с капитаном Травяным, Константин Константинович сказал:
— Надо выдвигать артбатареи. Чую, капитан, что придется им стрелять прямой наводкой. Другого выхода не будет. Прикажи командирам батарей, не дожидаясь рассвета, зарываться в землю и вообще всем быть готовым.
— Готовыми к чему, Константин Константинович? — грустно улыбнулся капитан Травин. — К той же участи, которая постигла войска генерала Самойлова?
— Не надо так мрачно, капитан, — сказал Строгов. — Учтите, мы знаем точное направление движения фон Бейкера и можем его встретить с подобными почестями. Возможно, если бы генерал Самойлов не допустил ошибку…
— Очень уж неравные силы, товарищ полковник. Конечно, какое-то время мы продержимся, но заплатим за это слишком дорогой ценой. Оправданы ли будут потери?
Не мог знать капитан Травин, что этот же самый вопрос все время задает себе и полковник Строгов. Оправданы ли будут потери? А сколько уже потерь понесла армия, ежедневно ведя кровопролитные бои с немцами? Оправданы ли эти потери? Каждый обороняемый овраг, защищаемая переправа через речку, несколько часов удерживаемая от прорыва противника дорога — все потери, потери, потери.
А результат? Немцы лезут вперед по нашим и своим трупам, с той только разницей, что наши жертвы неисчислимо больше.
Повсюду, особенно среди высших военных кругов, велись разговоры (обычно, правда, в очень узком кругу близко знающих и беспредельно доверяющих друг другу): с самого начала допущено много ошибок, которых можно было бы избежать, если бы до конца поверили в то, что война стоит на пороге, что ни слову Гитлера о некоем «дружелюбии» верить было нельзя, вместо того, чтобы разыгрывать перед ними спектакль такого же «дружелюбия», надо было срочно подтягивать к западным границам основные силы, и так далее и тому подобное… Как правило, полковник Константин Константинович Строгов не поддерживал такие разговоры. И не потому, что боялся, как бы не пришлось перед кем-нибудь за них отвечать, нет, Строгов был человеком не робкого десятка, но, во-первых, люди уже воевали, а он какое-то время находился в тылу, и считал, что не имеет права судить о том, чего сам еще не увидел и не испытал, а во- вторых, — и эта мысль превалировала над всем остальным, — он считал так: война уже идет, ошибки, допущенные ранее уже не исправишь, а потому вместо критических рассуждений надо мобилизовать все силы и знания на то, чтобы не допускать ошибок новых и по возможности избегать ненужных потерь. Именно ненужных, неоправданных, бесполезных. Тот из командиров, который допускал такие потери, совершал, по мнению полковника Строгова, преступление — перед солдатами, перед армией, перед Отечеством.
Представив сейчас картину разгрома войск генерала Самойлова, Константин Константинович невольно подумал, что этого разгрома можно был бы, наверное, избежать, если бы генерал-лейтенант Овчинников вместо распыления своего корпуса по частям собрал бы его в мощный кулак и этим кулаком ударил по немцам. Однако генерал-лейтенант Овчинников почему-то этого не сделал. Наоборот, он не только не собрал в кулак весь корпус, он приказал разбить на отдельные полки даже дивизии, а уж командирам дивизий, как например, генерал-майору Морозко, ничего другого не оставалось, как и полки разбить на отдельные батальоны.
…Сказав капитану Травину: «Учтите, мы знаем точное направление движения фон Бейкера и можем встретить его с подобающими почестями», Константин Константинович с горечью подумал: «Долго этой встречи ждать не придется. Разведчики фон Бейкера, наверняка, уже донесли ему все, с чем пришел сюда мой батальон. Скоро наступит рассвет, который станет последним рассветом для многих моих солдат». И еще Константин Константинович подумал о том, что какие бы потери его батальон ни понес в предстоящем бою, жертвы не будут напрасными, так как хотя и не надолго, но противник будет задержан и, следовательно, другие части лучше подготовятся к обороне и сумеют оказать фон Бейкеру должное сопротивление.
Вот с такими мыслями Константин Константинович и стал ждать рассвета, отдав приказ батальону зарываться в землю и готовиться к оборонительному бою.
Рассвет наступал удивительно медленно.
Вначале точно выплыли из тумана поросшие кустарниками овраги, иссеченные осколками верхушки деревьев без листьев, без зеленых веток, чем-то напоминавшие графические рисунки, сделанные художником с натуры поздней осенью, потом, тоже будто из-под поднявшегося тумана, показалась речка: тихая, спокойная, сонная, без единого всплеска, без крика лягушек — вот-вот она должна проснуться, ожить, но пока — не то затаившаяся перед чем-то необычным, не то беспечно дремлющая и умиротворенная.
Лейтенант Топольков, лежа на спине рядом с пулеметчиками своей роты — таджиком Хаджи и сибиряком Иваном Мельниковым, задумчиво глядел на небо, где не спеша плыли легкие предрассветные облака и, жуя травинку, слушал неторопливый разговор солдат.
— Чего ты все горы, да горы, — говорил Мельников таджику. — Чего в твоих горах может быть хорошего? Белка, скажем, есть? Нету! Лисица есть? Тоже, поди, нету. Ну, скажи, лисица есть? Ты ее видел?
— Я не видал, — без всякой обиды говорил Хаджи. — А другой человек, может, и видал. Лисица везде есть. Без лисицы как можно…
— Ну, ладно. — Мельников скручивал цигарку, закуривал. — Предположим, лисица есть. А олень? Олень чего в горах не видал? Камня?
— В горах деревья тоже есть, — не уступал таджик. — Оленя, говоришь, в горах нету? А зачем он нам, олень? У нас все другое есть. Много чего другого.
Мельников усмехался:
— Ха! Много чего другого… Может, соболь есть? Или кета в реке?
— Кита и в Сибири нет, — довольный, что подловил Мельникова на слове, хмыкал Хаджи. — Кит в океане живет.
— Да не про кита я толкую тебе, непонятливый ты человек, а про кету. Рыба такая существует на