«красные дни календаря». К выделенным еще в 1917 г. дню свержения царизма — 27 февраля, и дню пролетарской солидарности — 1 мая прибавились день 7 ноября, день Кровавого воскресенья, день памяти Ленина, день Парижской коммуны. Однако бытовой традиции празднования «красных дат» пока не существовало, и еще не отмененные Рождество и Пасху в середине 20-х гг. стали отмечать практически все слои петроградского социума. Этому способствовала нормализация структуры потребления, появление возможности приготовить традиционные вкусные блюда, одеть обновы, купить подарки близким.
Возрождалось обильное застолье, привычное для крупных религиозных праздников. Художник В. И. Кудров, чья молодость прошла в Ленинграде 20-х гг., вспоминал о пышном праздновании Пасхи в семье знаменитого живописца Кустодиева. «В назначенный день и час пришли к Кустодиевым… На столе торжественно возвышались куличи и пасхи, в тарелках с проросшим овсом красовались крашеные яйца, в центре стола лежал на блюде огромный копченый окорок»[240]. По данным журнала «Антирелигиозник», в рабочих семьях также с большим удовольствием потребляли «…яйца, куличи, пасху и другие культовые продукты»[241]. Быстро восстановилась привычка алкогольных возлияний в праздничные дни. На улицах города царило оживление, приправленное спиртным. Чуковский записал в дневнике 19 апреля 1925 г.: «Ночь трезвонили по случаю пасхи и не дали мне заснуть… Много пьяных; женщины устали от предпасхальной уборки, еле на ногах, волокут за собой детей, а мужчины пьяны, клюют носом, рыгают. Большое удовольствие — пасха»[242]. Известный комсомольский публицист М. Бобришев писал в 1928 г.: «Пасхальное обжорство, пасхальная пьянка… упорно держат рабочие окраины»[243].
Многие горожане легализовали и такие обычные ранее походы в храмы на торжественные службы, правда, как правило, не придавая этому сугубо религиозного значения. Уже упоминавшийся Кудров писал о том, как он вместе со всеми домочадцами Кустодиева был на пасхальной заутрене и словно в детстве вновь стоял «в толпе верующих, а теперь и просто любопытствующих людей с горящей свечкой в руке»[244]. Опрос рабочих, традиционно посещавших церкви в Пасху, который провел ЦК комсомола в 1924 г., выявил следующую мотивировку походов на пасхальные и рождественские службы: «Настроение такое, что хочется куда-нибудь пойти, идти некуда, рабочие и идут в храм просто потому, что… хор хорошо поет»[245].
Плюрализм периода НЭПа охладил и пыл комсомола. Правда, еще одна попытка уничтожить привычные нормы повседневности, в определенном смысле связанные с религией, была предпринята во время ленинского призыва в ряды ВКП(б) и ВЛКСМ в 1924 г. Вступавшие в эти организации, как правило, считали необходимым демонстративно порвать с религией, уничтожив иконы в собственных домах. Известно, что эти образцы церковной живописи имелись до революции во всех домах православных верующих, в рабочих казармах, в цехах заводов и фабрик. К середине 20-х гг. иконы исчезли из общественных зданий и сохранились, если опираться на данные Москвы, лишь в 76 % домов рабочих. В 1925 г. после кампании ленинского призыва эта цифра достигла 59 %[246]. Но с 1925 по 1928 гг. ЦК ВЛКСМ не принял ни одного решения и не издал ни одного циркуляра, направленных на компрометацию обыденной религиозности. Бытовые практики населения Ленинграда во многом оставались связанными с церковными традициями, и на ментальном уровне это считалось нормой.
Перелом наступил на рубеже 30-х гг. Отправным нормализующим документом очередного «штурма небес» можно считать письмо ЦК ВКП(б) «О мерах по усилению антирелигиозной работы» от 24 января 1929 г. В нем, в частности, указывалось на необходимость прежде всего отстранить церковь от контроля над повседневной жизнью населения. Центральный комитет ВКП(б) подчеркивал: «Партийным комитетам и исполкомам необходимо поставить вопрос об использовании ЗАГСов в целях борьбы с поповщиной, церковными обрядами и пережитками старого быта…»[247]. Осенью 1929 г. в постановлении ЦК и ЦКК ВКП(б) «О задачах конфликтных комиссий ВЛКСМ» исполнение религиозных обрядов, наряду с участием в сектах, было отнесено к числу «болезненных антикоммунистических явлений», а по сути дела социальных патологий.
И вновь идеологическое наступление на религию сопровождалось вторжением в частную бытовую сферу жизни, нормы которой подвергались пересмотру. При этом превращение их в аномалию шло по сценарию начала 20-х гг., в частности, в форме замены религиозных праздников на революционные. Городские идеологические структуры, в первую очередь обкомы ВКП(б) и ВЛКСМ, летом 1929 г. инспирировали волну писем рабочих в ленинградские газеты с просьбой заменить праздник Преображения 6 августа на праздник Первого дня индустриализации. В этот день рабочим предлагалось выйти на работу, что носило форму антирелигиозного протеста[248]. Кампания прошла удачно. 7 августа 1929 г. в редакционной статье «Ленинградской правды» подчеркивалось: «День 6 августа был отмечен 100 % выходом на работу, и если раньше труд был «каиновой печатью», то теперь это «праздник миллионов»»[249].
В 1929–1930 гг. возобновились карнавалы и красочные шествия с антиклерикальной направленностью, нацеленные на отвлечение населения от посещения церквей в дни крупных религиозных праздников. Сохранилась информация о молодежном карнавале зимой 1929 г. в клубе завода «Электросила». Праздник, как предполагалось, должен был носить атеистическую направленность. Действительно, среди собравшихся встречались юноши в импровизированных одеждах священнослужителей. Однако после «безбожного» бал-маскарада многие с удовольствием отметили Рождество в семье[250]. В 1930 г. массовое шумное торжество, как зафиксировано в документах бюро ВЛКСМ «Красного путиловца», с целью «…отвлечь часть несознательной молодежи от походов в церковь на Пасху», прошло на этом крупнейшем ленинградском заводе[251]. Однако эффективность подобных антирелигиозных мероприятий, как и в начале 20-х гг., была невелика. Значительно более действенным с точки зрения инверсии нормы — почитания церковных праздников — в патологию оказался общий слом ритма повседневной жизни ленинградцев, начавшийся в 1929 г. в связи с реформой рабочей недели. По постановлению СНК СССР от 24 сентября 1929 г. вся страна в связи с принятым правительственным курсом на форсированную индустриализацию перешла на непрерывную пятидневку: пять дней рабочих, шестой — свободный. При этом дни отдыха не совпадали в разных организациях[252]. При увеличении выходных сократилось число праздничных дней. Религиозные же праздники исчезли из календаря вообще. Е. Скрябина, бывшая ленинградка, позднее эмигрантка, профессор славистики в Университете штата Айова, вспоминала: «Собираться вместе стало еще труднее. Обязательно кому-нибудь на другой день приходилось работать. Наши встречи свелись к государственным дням отдыха 1 мая, 7 ноября. Новый год (здесь мемуаристке изменяет память — 1 января стало нерабочим днем только в 1947 г. — Н. Л.). О Рождестве уже никто не говорил…»[253].
Введение непрерывки сказалось и на Пасхе, изначально связанной с семидневной неделей. При этом отмена 21 ноября 1931 г. постановлением СНК СССР скользящих выходных дней и объявление нерабочими 6, 12, 18, 24, 30 числа каждого месяца не нормализовала эту ситуацию[254] . Только в 1940 г. указом Президиума Верховного Совета СССР была введена единая 48-часовая рабочая неделя с выходными днями в воскресенье[255]. Таким образом, нарушение традиционного трудового ритма, устоявшейся периодичности будней и праздников, связанное с пятилетками, повлекло за собой удаление религиозных торжеств из публичной жизни и сокращение числа людей, посещающих церкви. Свидетельством того могут быть данные своеобразного источника, относящегося к 1929–1930 гг. и именующегося «Автобиографиями безбожников»[256]. На вопрос о причинах отхода от совершения религиозных обрядов большинство респондентов отвечало: «Даже не успеваю отдохнуть, не говоря уже о церкви», «В церковь не хожу, так как восемь часов работаю, а остальное время провожу за работой дома. Свободного времени нет, праздника тоже нет, все время провожу дома. Церковь не посещаю, не имею времени…»[257].
Форсированная сталинская индустриализация предполагала и быстрое создание «индустриального менталитета», в формировании которого важную роль должна была сыграть промышленная дисциплина. Примерно то же происходило и в западных странах. Однако в советской России «человек индустриальный» должен был в первую очередь быть атеистом. Вероятно поэтому характерная для индустриальных процессов в целом фетишизация техники и механики сочеталась с гиперболизацией в жизни отдельного человека