Провинциал, хотя не раз бывал и подолгу жил в революционном Париже, чувствовал себя как человек, попавший в чужую страну или в далёкое прошлое. Он не видел ныне ни так хорошо знакомых красных колпаков, ни народных патрулей, ни оживления у афиш и газетных киосков, ни братских трапез; вместо привычно звучавшего «ты» и такого близкого слова «гражданин» слух резали обращения дореволюционной поры — «месье» и «мадам». Вновь появились давно исчезнувшие блестящие кареты с лакеями на запятках, театры, забыв о спартанском целомудрии якобинской эпохи, анонсировали фривольные пьесы, ювелиры и дамские портные зазывали своими витринами богатых клиентов, а маленькие ресторанчики и кафе, вдруг открывшиеся повсюду, кишели прожигателями жизни и их разряженными подругами.
Всё это поражало человека в потёртом костюме, в нос бил аромат буржуазного благополучия и разгула. Но он старался не видеть видимого, уходя в собственные мысли, и стремился поверить тому, что сам внушал себе в течение нескольких последних недель.
Итак, эра Робеспьера окончилась. Это не так уж плохо. Напротив, если вдуматься и всё тщательно взвесить, приходишь к выводу, что переворот был неизбежен и благ. И конечно, те картины, которые приходится созерцать сегодня, — лишь кратковременное, незначительное явление. Важнее другое: эра ужаса позади, террор ушёл в безвозвратное прошлое, и путь в царство свободы открыт. А через свободу люди придут и к Равенству. Придут обязательно. Он приведёт их. Наступает его черёд — он чувствует это и знает, что не сойдёт с уготованного пути, не отступит, пока не добьётся победы или не падёт в неравной борьбе.
Так или примерно так думал человек в потрёпанном платье, шедший по улицам Парижа в месяце термидоре. Его только что освободили из заключения. Ему было тридцать четыре года, и звали его Франсуа Ноэль Бабёф, хотя сам он величал себя гордым именем Кая Гракха. И это второе имя давало ключ к его замыслам, которые могли бы кое-кому показаться слишком самонадеянными и тщеславными. Но нет, здесь не было тщеславия. Во всяком случае, тот, кто знал прошлое и предвидел будущее Гракха Бабёфа, никогда бы этого не сказал…
По приезде в Париж он получил место всё в той же продовольственной администрации, снял небольшую квартиру в секции Музея и перевёз туда жену и детей. Наконец-то после бесконечных мытарств и долгой разобщённости семья могла собраться в полном составе и зажить в относительном благополучии.
Но материальное благополучие никогда не было целью жизни Бабёфа. Вот и сейчас он ищет и быстро находит ту область общественной деятельности, где наиболее полно может выразить себя. Недели через две после обоснования в столице он бросает службу и всецело отдаётся заманчивой, но непрочной профессии журналиста.
Своя газета была золотой мечтой Бабёфа. Уже два раза пытался он её издавать, но оба опыта оказались кратковременными — не было твёрдой материальной основы. После недолгих поисков он находит издателя, соглашающегося с ним сотрудничать. Имя издателя — Арман Гюффруа, он член Конвента и редактор собственной газеты.
Гюффруа… Если бы Бабёф внимательнее присмотрелся к этому любезному и доброжелательному человеку и припомнил, с чем связано его имя, он, прежде чем заключить договор, должен был бы очень и очень призадуматься. Арман Гюффруа, до революции аррасский адвокат, лично знакомый с Робеспьером, в ходе революции несколько раз, причём весьма беспринципно, менял политическую ориентацию и не пользовался доверием патриотов. Но в эти дни Бабёф не слишком присматривался к своим союзникам. Для него было достаточно, что издатель поносил казнённого «диктатора» и ходил в друзьях у главы термидорианцев Фрерона; Фрерон же олицетворял в глазах Бабёфа свободу вообще и свободу печати в особенности.
Так или иначе, соглашение состоялось. Гюффруа субсидировал будущего трибуна, вступил с ним в пай и предоставил ему свою типографию.
Бабёф принялся за дело с величайшей рьяностью и поклялся не расставаться с ним, несмотря ни на какие препятствия: он чувствовал в себе призвание журналиста.
Своим энтузиазмом он заразил и близких.
Впоследствии он не раз говорил Лорану:
— Тогда я испытывал подлинный священный восторг и забывал обо всём на свете, включая питьё и пищу. Я сумел увлечь и жену, и девятилетнего сына, которые вместе со мной проводили в типографии дни и ночи. Мой дом был заброшен, никакого хозяйства не велось, питались мы хлебом, виноградом и орехами… Два других наших ребенка, одному из которых исполнилось всего три года, оставались дома одни, под замком, но, — здесь Бабёф обычно хитро улыбался, — они никогда не жаловались, словно, как и мы, были проникнуты любовью к родине и согласны на жертвы во имя её…
Первый номер вышел 17 фрюктидора (3 сентября 1794 года).
Бабёф назвал свой листок «Газетой свободы печати». В эти дни он упивался свободой, которой был лишён в течение многих месяцев. И все его мысли были о свободе: ведь без неё не может быть ни равенства, ни братства! Но свобода печати — явление совершенно особого свойства. Это основная предпосылка для верного хода революции. Это необходимое условие любой политической в социальной борьбы. Это наилучшая форма обмена планами и идеями с единомышленниками, да и вернейший способ вербовки единомышленников!
В период господства якобинцев устное и письменное слово было зажато до предела. Сколько журналистов за неосторожные высказывания было брошено в тюрьму, сколько лишилось жизни! Теперь другое дело. Благодетельная революция 9 термидора открыла путь к полной свободе мыслей и высказываний, теперь можно говорить и спорить обо всём, что наболело, писать и публиковать всё, что думаешь!
Недаром в одной из своих конвентских речей Фрерон громогласно утверждал, что свобода печати не существует, если она не будет неограниченной.
Слова Фрерона Бабёф взял эпиграфом к первому номеру своей газеты.
Правда, кое-кто в Конвенте, последние защитники Революционного правительства,[14] утверждают, будто неограниченная свобода печати даст возможность контрреволюционерам вести пропаганду и подрывать основы Республики. Но Бабёф не согласен с этим — так могут говорить только те, кто боится разоблачений! И на страницах своей газеты он даёт резкую отповедь подобным выпадам, а его новые друзья Фрерон и Тальен аплодируют ему… Лоран грустно усмехается: Бабёф тогда словно забыл, что ещё так недавно причислял к «своим друзьям» и Максимильена Робеспьера, близостью с которым так гордился. Теперь он готов «дружить» с главными организаторами свержения Неподкупного, с политическими оборотнями Фрероном и Тальеном, вчерашними «ультралевыми» террористами, нынешними вожаками «правых термидорианцев», покровителями хищных дельцов и богачей, самыми бесстыдными из демагогов…
С обычными доверчивостью и энтузиазмом Гракх Бабёф обольщается в людях. Пройдет время, он разберётся в сущности тальенов и фреронов и будет к ним беспощаден — он ведь не знает компромиссов. Но для этого нужно, чтобы прошло время и тайное стало явным. А сегодня, вдохновлённый мечтой о свободе, он разоблачает и клеймит «козни якобинцев» и усердно поливает грязью «Максимильена жестокого», «Робеспьера-императора», пускавшего «широкими потоками» кровь и «упразднившего начисто свободу мысли и слова».
И всё же, внимательно читая и пересматривая номера газеты, Лоран не мог не заметить: обличения Бабёфа значительно отличались от того, что дружно твердил хор термидорианских борзописцев о повергнутом вожде якобинцев.
Уже в первом номере «Газеты свободы печати» журналист различает «двух Робеспьеров»: «Робеспьера — апостола свободы и Робеспьера — подлейшего из тиранов». До установления якобинской диктатуры, уверяет Бабёф, Робеспьер был настоящим патриотом и подлинным другом принципов. Не он ли создал прекрасную Декларацию прав, не он ли был одним из авторов демократической конституции 1793 года?…