осужденных. Потом раздавался лязг ружейных прицелов, из окон камер неслись прощальные слова узников, а наступившее жуткое безмолвие окутывало тела расстрелянных и сулило смерть еще живым.
Я так никогда и не узнал настоящего имени Шаина, у него не было сил его произнести. А назвал я его так потому, что иногда ночью он что-то бормотал в бреду. И часто звал к себе белую птицу, которая прилетит и освободит его. По-арабски 'шаином' называют ястреба с белым оперением. После войны я долго искал такого, в память о тех часах.
Шаин томился в заключении уже много месяцев и угасал с каждым днем. Его тело было изъедено ужасными язвами, а иссохший желудок больше не принимал никакой пищи, даже супа.
Однажды утром, когда я сидел, обирая с себя вшей, мы встретились с ним глазами; его взгляд словно звал подойти к нему. Я подошел, и он, собрав последние силы, улыбнулся мне - еле заметно, но все-таки улыбнулся. Потом перевел взгляд на свои ноги. Они были истерзаны чесоткой. Я понял его немую мольбу. Смерть уже подошла к нему вплотную, но Шаин хотел встретить ее достойно, уйти чистым, насколько это было возможно. Я придвинул свою койку к его постели и с наступлением ночи начал снимать с него блох, очищать складки рубашки от расплодившихся там вшей.
Временами Шаин отвечал мне слабой улыбкой, которая была своего рода благодарностью, но требовала от него неимоверных усилий. А мне хотелось благодарить его самого.
Когда сторожа разносили вечером миски с едой, он делал мне знак, чтобы я отдал его порцию Клоду.
– Зачем кормить тело, когда оно уже мертво, - шептал он. - Спасай брата, он молодой, ему еще жить…
Шаин ждал наступления вечера, чтобы перемолвиться со мной несколькими словами. Вероятно, ночная тишина добавляла ему немного сил. И, перешептываясь в этом безмолвии, мы дарили друг другу немного человеческого тепла.
Тюремный священник отец Жозеф жертвовал своими талонами на питание, чтобы помочь Шаину. Каждую неделю он приносил для него пакетик печенья. Чтобы накормить Шаина, я дробил эти сухие бисквитики и заставлял его глотать крошки. Ему требовался час, а то и два, чтобы прожевать одно печенье. Обессилев, он умолял меня отдать все остальное ребятам, чтобы жертва отца Жозефа не пропала даром.
Вот видишь, какую историю я тебе рассказал - историю про французского кюре, который отдавал свою еду, чтобы спасти араба; про араба, который спасал еврея, помогая ему не утратить веру в человеческое благородство; про еврея, который поддерживал умирающего араба, в ожидании собственной смерти; словом, я рассказал тебе о мире обычных людей с его мгновениями нечаянных и светлых чудес.
Ночь на 20 января выдалась особенно студеной, холод пробирал до костей. Шаина сотрясала дрожь, она отнимала у него последние силы; я прижал его к себе. В ту ночь он отказался от пищи, которую я подносил к его губам.
– Помоги мне, я хочу только одного - вернуть себе свободу, - вдруг сказал он.
Я спросил, как можно вернуть то, чего нас лишили. Шаин с улыбкой ответил:
– В мыслях.
Это были его последние слова. Я сдержал обещание - обмыл тело Шаина и завернул в его одежду еще до наступления рассвета. Те из нас, кто верил в Бога, помолились за него, но что значили слова молитв в сравнении с чувствами, наполнявшими сердца?! Сам я никогда не был религиозным, но в какой-то миг тоже взмолился, чтобы желание Шаина исполнилось и чтобы в ином мире он наконец обрел свободу.
21
К концу января адский ритм казней в тюремном дворе замедлился, вселив в некоторых из нас надежду, что страна будет освобождена до того, как наступит наш черед. Когда надзиратели уводят людей из камеры, пленники уповают на то, что приговор не приведут в исполнение сразу же, что им оставят еще немного времени; увы, этого никогда не случается, их расстреливают.
Но пусть мы бессильны действовать в заключении, в своих темницах; зато мы знаем, что там, на воле, акции наших товарищей множатся с каждым днем. Сопротивление расширяет свою сеть, охватывает всю страну. Наша бригада создала регулярные отряды во всем районе, да и повсюду во Франции борьба за свободу принимает организованные формы. Шарль как-то сказал, что мы изобрели 'уличную войну', - это он, конечно, преувеличил, не мы одни ее придумали, но в районе Тулузы мы подали пример остальным. И другие стали действовать так же, чиня врагам препятствия на каждом шагу, парализуя их усилия ежедневными подрывными операциями. Мы знали, что в каждом немецком составе, уходившем из Франции, хоть один вагон, хоть один груз будет взорван или испорчен. На каждом французском заводе, работавшем для немецкой армии, вдруг выходили из строя трансформаторы или разрушались станки. И чем активнее действовали партизаны, тем храбрее становились простые люди, тем скорее пополнялись ряды Сопротивления.
Во время прогулки испанцы сообщают нам, что вчера бригада устроила 'мировой фейерверк'. Жак пытается разузнать подробности у испанского политэмигранта по имени Болдадос. Его побаиваются даже надзиратели. Он родом из Кастилии и, как все его земляки, преисполнен гордости за свою страну. Эту страну он защищал во время гражданской войны и любовь к ней унес с собой в изгнание, перейдя пешком Пиренеи. Даже в лагерях на Западе, куда его отправили после ареста, он не переставал воспевать свою родину. Болдадос знаком подзывает Жака к решетке, отделяющей дворик для прогулок испанцев от дворика французов. Жак подходит, и Болдадос передает ему то, что сообщил один из сочувствующих узникам сторожей.
– Это сделал один из ваших. На прошлой неделе он сел поздно вечером в последний трамвай, забыв, что туда допускаются только немцы. Похоже, у него голова была занята чем-то другим, у твоего дружка, раз он сотворил такую глупость. Какой-то офицер тотчас вышвырнул его вон пинком в зад. Твоему приятелю это очень не понравилось. И я его понимаю: пинок в зад - это унизительно, это недостойно человека. Тогда он провел небольшое расследование и скоро установил, что в этом трамвае каждый вечер ездят офицеры, побывавшие на позднем сеансе в кинотеатре 'Варьете'. Как будто они его забронировали, этот последний трамвай,
Жак слушал молча, упиваясь каждым словом Болдадоса. Он закрыл глаза, представляя себя на месте товарищей в той акции; ему чудился голос Эмиля, лукавая усмешка на его губах в предвкушении 'фейерверка'. Конечно, рассказать о такой операции куда легче, чем провести ее. Несколько гранат, брошенных как попало в трамвай, нацистские офицеры, которым больше уже не суждено офицерство-вать, уличные парни геройского вида. Нет, ничего подобного, история так не рассказывается.
Они ждут в засаде, сгрудившись в жиденькой тени от козырька подъезда; страх скручивает им кишки, дрожь от зимней стужи сотрясает тело: нынешняя ночь до того холодна, что заледеневшая мостовая безлюдной улицы блестит в лунном свете, точно каток. Капли последнего дождя медленно сочатся из дырявой водосточной трубы, звонко шлепаются оземь в ночной тишине. На улице ни души. Каждый выдох, слетающий с замерзших губ, оборачивается белым облачком. Время от времени нужно растирать пальцы, чтобы они не онемели, не утратили гибкость. Но как бороться с судорожной дрожью, если к холоду примешивается страх? Достаточно какой-нибудь мелкой предательской неувязки, чтобы им пришел конец. Эмиль вспоминает своего друга Эрнеста, лежащего на спине посреди шоссе: грудь изрешечена пулями и залита кровью, хлынувшей из горла, ноги и руки как-то неестественно вывернуты, голова свесилась к плечу. Господи, каким же ужасающе мягким становится тело расстрелянного человека.
Нет, ты уж мне поверь: в этой истории ничто не происходит так, как некоторые это себе воображают. Страх не отпускаает тебя ни на миг, ни днем, ни ночью, но ты продолжаешь жить, продолжаешь действовать и верить, что когда-нибудь снова наступит весна, и это требует большого мужества. Трудно умирать за свободу других людей, когда тебе всего шестнадцать лет.
Вдали раздается звон, это приближается тот самый трамвай. Луч его передней фары пронзает ночную тьму. Акцию проводит Андре, ему помогают Эмиль и Франсуа. Они будут действовать сообща. Одному без помощи друзей не справиться, иначе все пойдет насмарку. Ребята суют руки в карманы пальто; вот они