Представим (вспомним!) себя
ничего не знающими,
совершенно неопытными,
слабыми, беспомощными, неумелыми,
ко всему любопытными,
всего боящимися, готовыми поверить кому и чему угодно,
никому, ничему не верящими,
зависимыми от больших и сильных,
совершенно самодостаточными,
влюбленными в родителей,
ненавидящими родителей,
влюбленными во весь мир,
ненавидящими целый мир,
эгоистичными и жестокими,
но не знающими об этом,
мудрыми и добрыми, но не знающими об этом,
А ТЕПЕРЬ ЗНАЮЩИМИ…
Леонардо Подбитый Глаз
Глава для отдыха от внушений
У себя в мыслях, где-то в себе он открывает
новый, ещё более удивительный мир.
А дальше надо отыскать себя в обществе,
себя в человечестве, себя во Вселенной
Я встречаю Д. С. как и раньше, вблизи Чистых прудов: он на работу или с работы, я по своим делам. Детали, перестающие быть секретными: он, ходит в куртке чечевичного цвета, делающей его похожим на студента, а в холодные дни в сероклетчатом торопливом пальтишке. Бугристая кепка плывет над макушкой, головной убор явно чужой.
Проявлять любопытство не в моих правилах, но однажды я все-таки не выдержал и спросил вместо приветствия, где ему удалось раздобыть такое замечательное лысозащитное сооружение.
— Особая история. Дал зарок. Завтра вечером расскажу…
Последние слова донеслись до меня уже из-за угла.
Назавтра вечером, за чаем у него в гостях, я напомнил. Д. С., как обычно, помедлил, начал не по существу:
— М-да. Жаль, вас вчера не было на приеме. Приходит юная особа, цветущая, симпатичная, первый год замужем, а на лбу пластырь, толстый такой, крестом. Осторожно интересуюсь. Нет, не ушиб и не что- нибудь. Третий глаз прикрыла. Чтобы не видеть меня насквозь, доктор все-таки.
— Третий глаз? Так ведь сквозь пластырь же…
— Я тоже так подумал, но не сказал. Чаю зеленого или черного?
— Черного, спасибо… А я бы попросил снять. Чего уж там, насквозь так насквозь. Житья не стало от этих экстрасенсов.
— Чем они вам мешают?
— Ну знаете, если каждый будет видеть тебя насквозь…
— А что вы там такое скрываете?.. Покрепче? Ну так вот, головной убор этот, как вы заметили, мне несколько маловат…
Я включил магнитофон.
ТЕОРИЯ НЕУМЕСТНОСТИ
Как сейчас помню… (Обрыв пленки.)
…Чернильницей в ухо… Итак, учился я в мужской средней школе № 313 города Москвы. Эпоха раздельного обучения, довольно серьезная, если помните. Учился с переменным успехом, был убежденным холеро-сангвиником, увлекался чем попало, бегал в кино, влезал в посильные драки, при возможности ел мороженое и, кроме жизни как таковой, ни к чему не стремился. Это легкомыслие, при всех очевидных минусах, давало свободу для наблюдений и незаурядную возможность совать нос в чужие дела — все десять долгих лет я провел преимущественно в этом занятии, да так оно практически получилось и дальше. Зато никто уж не скажет, что Кот не умел дружить — передружил со всеми, кто только ни попадался, никто не избег этой участи…
Одним из друзей был некто Клячко. 'Одним из' — это, пожалуй, неверно сказано. Влияние, ни с чем не сравнимое. Навсегда очаровал могуществом мозга… Абориген страны, которую можно назвать ЗАПЯТЕРЬЕМ…
— Как-как?
— Запятерье. То, что начинается за оценкой пять, за пять с плюсом — туда, дальше, выше… Страна, пространство, измерение, сфера — условно, вы понимаете. Между прочим, математик наш однажды не выдержал и поставил Клячко шестерку.
__?
— Да, это был скандал. Но по порядку. Имя его было Владислав, Владик Клячко. Но по именам мы друг друга, как и нынешние школьники, звали редко, в основном по фамилиям, кличкам да прозвищам. Вас как звали?
— Меня?.. Леви, так и звали. Левитаном, Левишником, Левишкой еще иногда, но я обижался.
— А меня Кстоном, Пистоном, потом Котом, одна из основных кличек, потом Чижиком, Рыжим, хотя рыжим был не более прочих, Митяем, Митрофаном, Демьяном, Кастаньетом, Кастетом, Касторкой… Так много прозвищ было потому, что я был вхож в разные общества. А Клячко — был Клячко, ну и Кляча, конечно. Еще звали его с самого первого класса Профессором, а потом произвели в Академики. Сам же он в наших разбойничьих играх называл себя одно время Леонардо Подбитый Глаз.
Наша дружба, как это часто бывает, основывалась на взаимной дополнительности; отношения балансировали между обоюдным восторгом и обоюдной завистью. Я завидовал его всевластному (по моему разумению) интеллекту, он — моей всеобъемлющей (по его масштабам) коммуникабельности. Он был для меня дразнящим светочем, пророком недосягаемых миров, а я для него — телохранителем, гидом и советником по контактам с ОБЫКНОВЕНИЕЙ. (Тоже страна такая, между пятеркой и единицей.) Я полюбил его отчасти за муки, он меня в некоторой степени за состраданье к ним, что, однако, ни в коей мере не мешало обоим мучить друг друга посильными издевательствами и изменами. С его стороны, правда, измены вынужденно бывали платоническими или символическими, не знаю, как лучше выразиться. Хорошо помню, например, как за мое увлечение Ермилой он отомстил мне Мопассаном — показал кое-что, а читать не дал: 'Тебе еще рано' (дело было в шестом классе), а за любовь к Яське — внезапно вспыхнувшей томасоманнией и невесть откуда почерпнутыми идеями японских йогов ниндзя, о которых я до сих пор ничего не знаю. Как только я покидал его, устав от высокогорного климата, и спускался на отдых в Обыкновению, он находил повод меня морально уязвить, что давало повод его физически поколотить и тем самым вновь полюбить. И вот опять приходилось карабкаться вслед за ним, в Запятерье, до новой усталости и охлаждения, его или моего, и снова разрыв, и опять уязвление — таков был типовой цикл этой дружбы…
Среднего роста, с прямым, как струнка, позвоночником, он был среди нас самый подвижный и самый замкнутый, самый темноволосый и самый бледный.
Имел четыре походки. Одна — парящая, едва касаясь земли, на высокой скорости и без малейшего напряжения — неподражаемая походка, которую я пытался копировать, как и его почерк, и в результате остался с неким подобием. Вторая — прыгающая, враскачку, слегка карикатурная — так он ходил в школу. Третья — кошачья, упруго-угловатая поступь боксера (коснуться перчаток соперника, мновенно принять боевую стойку) — так подходил к книжным киоскам. И наконец, четвертая — плелся, словно увешанный гирями, чуть не приседая, почти ползя, — походка клячи, воистину.