подозрение: сдался ему этот Леопарди и еще какое-то число Авогадро! Может, он свихнулся от голода?
Не должен я забывать и того, как помогла мне моя профессия химика. Она не раз спасала меня от селекций и смерти в газовой камере. Как позже я понял из прочитанного (и в первую очередь из книги Дж. Боркина «The Crime and Punishment of IG-Farben», London, 1978), лагерь Моновитц, хотя и относился к Освенциму, был собственностью производственной фирмы IG Farbenindustrie, иначе говоря, лагерем частным, и немецкие производители, менее близорукие, чем нацисты, понимали, что специалисты, к которым и я, выдержав экзамен по химии, стал принадлежать, не так легко заменимы. Я хочу сказать не о привилегированных условиях, не об очевидных преимуществах работы под крышей, работы, которая не требовала физических усилий и обходилась без надзирающих капо, а о другой выгоде: думаю, что могу «на личном опыте» оспорить утверждение Амери, исключающее ученых, и особенно техников, из числа интеллектуалов; последних, по его мнению, можно встретить исключительно на литературном и философском поприще. А Леонардо да Винчи, называвший себя «ото sanza lettere»[55], выходит, интеллектуалом не был?
Вместе с багажом практических знаний я приобрел в университете и привез с собой в Освенцим трудно определимый запас умственных привычек, навыков, связанных с химией и смежными областями, но имеющих более широкое применение. Если я поступлю так-то и так-то, как среагирует вещество у меня в руках или человек, мой собеседник? Почему оно, он или она демонстрируют, разрушают или меняют привычные формы взаимодействий? Могу ли я предугадать, что произойдет возле меня или со мной через минуту, через день, через месяц? Если да, то что указывает на это, а что не имеет к этому отношения? Могу ли я предвидеть удар, заранее предугадать, откуда он последует, избежать его, уклониться?
Но прежде всего, и это самое главное, моя профессия помогла мне выработать привычку, к которой можно относиться по-разному, называя, в зависимости от точки зрения, человечной или бесчелочечной, — привычку никогда не оставаться равнодушным к тем, с кем меня сводит судьба. Это человеческие существа, но одновременно и «образцы», опечатанные экземпляры, ждущие, чтобы их определили, проанализировали, взвесили. Собрание «образцов», предоставляемое мне Освенцимом, было обширным, разнообразным и странным; состоящее из друзей, врагов и нейтральных людей, оно давало пищу моему любопытству, почему-то воспринимаемому некоторыми — и тогда и теперь — как взгляд отстраненного наблюдателя. Но эта «пища» действительно сохраняла живой какую-то часть меня и в дальнейшем дала мне материал для моих книг. Как я уже говорил, не знаю, был ли я тогда и там интеллектуалом или нет. Возможно, и был — в те моменты, когда слабело притеснение. А если стал им потом, то должен быть благодарен почерпнутому опыту. Я знаю, это «натуралистическое» отношение не обязательно должно идти от химии, но у меня оно, безусловно, от химии. Кроме того, сколь бы цинично это ни прозвучало, для меня, как и для Лидии Рольфи, и для всех, кому «повезло» выжить, лагерь стал университетом; он научил смотреть вокруг и разбираться в людях.
Именно в этом отношении мое видение мира полностью отличалось от видения мира Амери, моего товарища и антагониста. Читая его, замечаешь совсем другой интерес — интерес политического борца к вирусу, что заразил Европу и угрожал (и до сих пор еще угрожает) миру; интерес философа к Духу, место которого в Освенциме оставалось свободным; интерес униженного ученого, в силу исторических обстоятельств лишившегося родины и идентичности. Его взгляд всегда направлен вверх, его внимание редко привлекает лагерная толпа и ее характерный персонаж-«мусульманин», человек изнуренный до крайности, интеллект которого умер или вот-вот умрет.
Культура могла приносить пользу, но в крайних случаях и на короткое время; могла скрасить часы, закрепить мимолетное знакомство, поддержать в живом, активном состоянии мозг. Естественно, она была бессильна помочь сориентироваться или понять — в этом мой опыт иностранца совпадает с опытом немца Амери. Ни рассудок, ни искусство, ни поэзия не могли помочь осмыслить происходящее, понять, что это за место, куда они были депортированы. В «той» жизни, с ее постоянной тоской, пронизанной ужасом, удобнее было бы забыть их, как удобнее было бы, находясь «там», научиться забывать дом и семью; я имею в виду не окончательное забвение, на которое в конечном счете не способен никто, а возможность отправлять воспоминания в самый дальний угол памяти, где скапливаются ставшие помехой и в повседневной жизни уже не нужные воспоминания.
Людям необразованным это удавалось легче, чем образованным, они скорее усваивали первейшую лагерную мудрость: «не пытаться понять». Пытаться понять там, на месте, было делом бесполезным как для тех многочисленных заключенных, что попадали в Освенцим из других лагерей, так и для тех, кто, как Амери, изучал историю, логику, основы нравственности и прошел через тюрьмы и пытки; бесполезная трата сил, которые разумнее было бы направить на ежедневную борьбу с голодом и изнуряющим трудом. Логика и мораль мешали согласиться с алогичной и аморальной действительностью, и, отказываясь принять ее, образованный человек, как правило, быстро впадал в отчаяние. Однако разновидностей человека- животного бесконечно много, и я не только встречал, но и описал в свое время в высшей степени культурных и рафинированных людей, преимущественно молодых, которые в условиях гетто опростились, одичали и благодаря этому выжили.
Простой человек, привыкший не задавать вопросов, не спрашивать «почему», избегал бесполезных мучений; часто ремесло или физическая работа облегчали ему привыкание к лагерному быту. Я затрудняюсь привести полный список таких ремесел или работ, поскольку в разных лагерях и в разное время они отличались друг от друга. Но вот любопытный пример: в Освенциме в январе 1944 года, когда русские уже были на подходе, когда налеты стали ежедневными и от мороза полопались все водопроводные трубы, была создана
Даже философ, пишет Амери, мог осознать и принять происходящее, но путь к такому осознанию был долог. Иногда для этого требовалось сломать барьер здравого смысла, мешавшего видеть реальность слишком жестокой, и, живя в чудовищном мире, допустить, что чудовища существуют и что наряду с картезианской логикой есть и логика эсэсовская:
А что если те, кто намеревался истребить его, были правы только в силу того неоспоримого факта, что они сильнее всех? В таком случае присущая интеллектуалам духовная терпимость и привычка все подвергать сомнению становятся факторами саморазрушения. Да, эсэсовцы умеют хорошо делать то, что делают; естественного права не существует, нравственные категории рождаются и умирают, как мода. Была такая страна Германия, которая отправляла на смерть евреев и политических противников, поскольку полагала, что только таким путем может реализовать себя. А что? Греческая цивилизация тоже основывалась на рабстве, афинское войско заняло остров Милос, как эсэсовцы Украину. Начиная с тех пор, когда свет истории стал освещать прошлое, человеческие жертвы не поддаются исчислению, а вера в то, что человек становится лучше, — наивная выдумка, родившаяся в XIX веке. «Links, zwei, drei, vier» [56], - скандирует капо, чтобы заключенные шли в ногу, и это такой же ритуал, как и все остальные. Что можно противопоставить сегодняшним ужасам? По двум сторонам Аппиевой дороги, как изгородь, стояли кресты с распятыми рабами, а в Биркенау разливалось зловоние от сожженных человеческих тел. В лагере интеллектуалы были уже не на стороне Красса, а на стороне Спартака, вот так.
Капитуляция перед ужасами прошлого могла заставить человека образованного отречься от своего статуса интеллектуала и прибегнуть в борьбе за жизнь к тем же средствам, какими пользовался его необразованный товарищ: «раз так было всегда, то так будет и впредь». Возможно, мое незнание истории защитило меня от подобных метаморфоз. Однако я (на свое счастье) подвергался иной опасности, на которую справедливо указывает Амери: по своей природе немецкий интеллектуал — осмелюсь добавить я — имеет склонность принимать сторону власти, а значит, одобрять ее. Он следует Гегелю, обожествлявшему Государство — любое государство, — сам факт существования которого уже оправдывает это существование. Гитлеровские хроники полны примеров, подтверждающих эту тенденцию: достаточно назвать учителя Сартра философа Хайдеггера, лауреата Нобелевской премии физика Штарка, высшего