хотелось взять да кого-нибудь, мягко говоря, «замочить», чтобы вранье мое перестало быть враньем. Тем более, что совесть бы меня даже не мучила, настолько я уже возненавидел тех, кому показывал, что вот, воруют крупно и мелко, вижу равнодушие, людей дурачат, а взамен требуют энтузиазма и самопожертвования, и требуют те, кто сам копейки не пожертвует. Но говорил я глухим. Мне отвечали: нетипично (значит, будем ждать, когда будет типично?), это единичные явления, и я сделал вывод: если возьмешь чужое единично, чтобы было нетипично, то это и не воровство вовсе.

Один «специалист» по экономике мне доходчиво разъяснил: мы берем свое, потому что цены растут, а у нас дети тоже растут, а чем больше растут дети — тем больше приходится брать. Но государство не в убытке, ибо оно потому и наращивает цены, что мы берем… Нет Тийю, шлепнуть кого-нибудь хотелось сильно, ей-богу.

А когда поймаются, все прохиндеи одинаковы — кричат, как крысы, угодившие в крысоловку. Представь себе, Тийю, живой классик даже публично отрекся от меня: он-де не знает, откуда я родом, и что его дети на моей спине катались верхом — тоже забыл. Но ему известно, что я необразован, что — да, действительно, я его обвинял в том, что он якобы что-то у кого-то списал… Даже назвал писателя, у которого «слямзил», но книгу — нет, вместо нее указал другую (разумно! — ведь вдруг у кого-нибудь да окажется еще экземплярчик). Так что ведут они себя, как крысы, но если крысоловки карают всех без разбора, то в человеческом обществе большим удается вывернуться, маленьких же направят на перевоспитание в район Магадана.

Меня лично перевоспитывали в Красноярском крае и на Урале. А пока это длилось, я в процессе созревания догадался, что, увы, меня не реабилитируют. Тех, кто затеял войну и ее проиграл, в эндшпиле повесили. Меня же, жертву их большой игры, еще в дебюте посадили, потому что, потеряв своих близких, даже не зная их места пребывания (в моем доме, когда я вернулся, жили люди, которые не знали эстонского языка и не сумели мне ничего объяснить), я стал бродягой и украл.

А как было не украсть? Но не реабилитируют. Мало того, деклассируют. Об этом не ставится теперь отметки в паспорте и на лбу не выжигают клеймо. Если долго-долго проживешь без сучка и задоринки, будет считаться даже, что тебя вообще не перевоспитывали, не было ничего, ты такое же безвинное дитя, каким родился. Теоретически так, но практически то, что было, где надо — отмечено и есть навсегда, на всю жизнь!

Однажды в учреждении, где я переночевал, утром, когда платил пятнадцать рублей, администратор — крепкого телосложения, в звании младшего лейтенанта — спросил:

— Сидел?

— Нет.

— Но ты же написал в «Записках», что…

— Это было двадцать лет назад, а по закону значит что не было.

Он смотрел с презрением: надо же, какой зверюга — сидел, а печатается!

По мнению таких администраторов, если уж сел — должен сидеть до конца жизни. Так что теория одно, на практике — все не так.

Тем более, если ты был всего-навсего мелкий бродяжка. То, что ты украл, само по себе чепуха, если разобраться; не ты первый, не ты последний, крадут и сегодня везде понемногу, кто как сможет. Но вот то, что тебя судили, — плохо. Это надолго. Был бы я еще фигура значительная: гангстер, делец — то вернулся бы в жизнь как раскаявшийся, глядишь, простили бы, и приняли, и помогли, даже зауважали бы — больших обычно уважают.

А бродяга… Мелкий жулик?.. Помогут, конечно, если… сможешь добиться. Здесь с одной обаятельной улыбкой далеко не уйдешь, и гены родителей действуют еще несогласованно: зачем надо было замечать, что кто-то прохиндей, кто-то ворует; зачем возражать, когда ответственные люди говорят, что этого нет; им виднее, они ответственные. Зачем надо было говорить классику, что ты его поймал? Такое не прощается. А он, этот живой еще классик, не одинок (я слышал, и друзья его погорели в похожих «творческих» делах), и тебе несдобровать, если им представится возможность отомстить. Такие люди дружны. Их сплачивает не любовь друг к другу, а общность интересов. У них есть свой круг, а у тебя его нет. Один же ты супротив круга не попрешь.

19

Поэтому я и решил биографию свою немного подправить. Летучая мышь, говорят, ориентируется в темноте с помощью испускаемого ею ультразвука; собака полагается на свой нос, а я — на интуицию. Дневники («Записки») у меня уже были, но в них то, что было в моей жизни на самом деле. Мне показалось, что этого мало, — нет крупных дел. Но где их взять? От мамы мне передалась потребность говорить только правду. Но папа здесь выход находил непременно. Нашел и я: чего не было, добавил. Чем больше добавлял, тем больше сам себе нравился.

Вася-мореман увидел мужчину, который его восхитил и этим перевернул всю его жизнь; тот мужчина стал для Васи маяком. Я же захотел стать похожим на того персонажа, которого сам выводил на страницах своего дневника. Он мне тоже понравился, хотя и стал как будто страшнее, опаснее.

Причем я здесь вдруг открыл для себя новые возможности.

Да что скрывать, я действительно уже познал тогда любовь женскую, хотя это была не любовь.

Так что, в сущности, по-настоящему меня никто и не любил, а сердце мое было готово давно, и я в этом чувстве сильно нуждался. Но когда тебя перевоспитывают…

В таких местах отдаленных…

Кого же тут полюбишь! Тем более, когда перевоспитывают ужасно долго. И вот теперь, начиная на страницах дневника смотреться по-новому, окинув жизнь с птичьего полета, я вдруг понял, что оно уже близко, это чувство любви, я в состоянии его создать, и никакая судьба не помеха, раз я сам эту судьбу произведу.

И она мне встретилась, нежная, умная и добрая женщина — Сирье. Я ее создал, я в нее влюбился, она полюбила меня, и потом я ее убил. О да, Тийю, мне было жалко тебя убивать, но надо было, чтобы получилось как можно более правдоподобно. Ведь правда жизни в том, что никогда не бывает все хорошо, жизнь так или иначе всегда драматична. Писатели, я заметил, обожают убивать полюбившегося героя, чтобы самим над ним рыдать. Может, они и рыдают, а может, дурака валяют — кто знает. А еще лучше, конечно, кокнуть героиню. Это почему-то более трагично. Крови — море, слез — океан! Так что я решил: убью ее, Сирье.

А убить Сирье было не просто. Не хотелось, чтобы она, скажем, попала под машину. Это глупая и нелепая смерть, и она не драматична. К тому же не соответствует обстановке: кругом бандиты, погони, стрельба, а человек погибает под колесами…

Ее должны были именно убить, зарезать, но кто? Я сам? Собственными руками? Ни за что! Следовательно, надо было ввести в дневник и жестоких людей, которым не жалко нежную и безвинную женщину. Я нашел такого в лице одного тюремного надзирателя, он был красив, но циничен. Теперь, коль скоро такие сволочи нашлись и страшное дело совершили, они не должны были остаться безнаказанными. Я чуть не убил того надзирателя (дело было в тюрьме, где я находился за мой последний побег; я работал уборщиком и ударил несчастного палкой от метлы).

История эта в дневниках осталась незаконченной из-за того, что меня освободили. Потом, так уж случилось, тетради попали на глаза литературным людям и вскоре затем в печать… как документальная повесть. Последнее обстоятельство заставило меня задуматься, ведь я-то знал, какой процент в них действительно документальный.

Правда, позже я пришел к выводу, что если бы печатались мои дневники без всяких добавлений, они были бы не менее содержательны, а также, возможно, не менее драматичны. Но они в те дни из моих рук выпорхнули, и я никак не мог решиться отобрать их назад. Попробовал было, но их не отдавали. Тогда плюнул — пусть идет как идет, если уж у меня такая судьба, что вследствие мировой политики из меня сделали жулика, так пусть буду заодно и убийцей, по крайней мере, это весомо, я уже не просто бездомный скиталец, я — гангстер! Некоторые московские философы меня именно так и представляли своим знакомым:

Вы читаете Посредине пути
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату