В детстве он был худеньким, востроносым и не особенно добродушным; временами это был даже маленький дьяволенок; собрал, например, однажды ораву сверстников-первоклашек, чтобы отлупить «профессора» из своего же класса, который стал потом его любимым другом. Это был поступок, рожденный завистью: «профессор» был какой-то инакомыслящий, рисовал зверюшек.

Класса с пятого, однако, Мишка начал быстро расти, толстеть и добреть. Однокашники — въедливая мелюзга, — заметив это, начали его поддразнивать и, видя, что отпора нет, стали доводить, пока не распсихуется, и тогда — спасайся, кто может: гнев его был страшен, кулаки тяжелы. С одним таким доводилой, которого все боялись, с Ермилой-третьегодником, он три раза серьезно стыкался и три раза пускал ему кровь из носу. Это была безраздельная победа. Мишку стали после этого больше уважать, но доводить не перестали, только делали это еще изощреннее: например, били сзади «по оттяжке», поди узнай кто, или стреляли из рогатки в ухо. Уж очень соблазнительным он был козлом отпущения.

Тут бы ему в самый раз стать озлобленным, раздраженным, угрюмым, так нет: он все добрел, толстел и, несмотря на все измывательства, становился общительнее и симпатичнее. Все словно отскакивало от него, злопамятства никакого: отлупив обидчика на одной перемене, на следующей он мог за него заступиться, и крепко.

Но вот измывательства наконец прекратились, мелюзга подросла. В девятом и десятом это уже общий любимец, большой толстый Мишка, душа-парень. У него два-три очень близких друга, которым он искренне предан, но вообще-то он знает всех и все знают его, потому что он очень хороший парень. И любит он всех, почти всех, кого знает, и знает всех, кого любит, и любит не всех вообще, а каждого в отдельности. Каждого он каким-то необъяснимым образом понимает, с каждым находит не то что общий язык, а какую-то общую тональность, иногда вызывая этим глухую ревность у бывшего «профессора», который в те времена был совсем не таков.

Завидовать Мишка уже не умеет (потом опять научится), а радоваться чужому успеху мастер, и тайну хранит, хоть и трепло. Он поразительно участлив, живет делами друзей, каждому не колеблясь спешит на выручку, не думая о себе, и, когда надо, в ход идут его здоровенные кулаки.

Учится он слабо из-за расхлябанности и лени, всегда масса глупейших ошибок в диктантах, но способный, схватывает на лету, некоторые экзамены сдает блестяще. Чтобы хорошо учиться, ему не хватает честолюбия и этой чудовищной способности отличников концентрировать внимание на том, что неинтересно, внушая себе, что это интересно.

Для меня и сейчас загадка — это столь неожиданное, стихийное проявление человеколюбия, пусть примитивного, но такого действенного и земного. (Правда, со школьных лет оно претерпело некоторые метаморфозы.) Ведь он имел полные основания вырасти и самовлюбленным, черствым эгоцентриком: младший ребенок в семье, над которым беспрерывно кудахтали мама, няня, сестра. Слепая любовь другого могла испортить, но ему она вошла в кровь и плоть. Его школьный комплекс неполноценности сказался, я полагаю, лишь в том, что в десятом классе он пошел в секцию бокса; боксировал он смело, но не хватало резкости и быстроты, прогресса не было, и он оставил это занятие.

Обыкновенное, в высшей степени обыкновенное работящее семейство… Иногда истеричное переругивание, слезы: «Мишка не учится…» Да, в семье витал дух какой-то физиологической доброты, осмелюсь так сказать. Его сестра и мать тоже пикнички. Покойный отец, скромный бухгалтер, никому в жизни не сказал обидного слова. Это был, как я понимаю теперь, настоящий меланхолический циклотимик: малообщителен, но не замкнут, пессимист, но доверчив и в самой глубокой печали умел ценить шутку. Этот уютный человек был не прочь выпить в тесном кругу близких. Он был неудачник, но в своих неудачах винил только судьбу да себя самого. Он мог быть ворчуном, но не мизантропом.

«Все эксцентричное, фанатическое им чуждо», — писал Кречмер о таких людях. «Неморализующее умение понимать особенности других». Какая-то особая жизненная теплота, непроизвольное сочувственное внимание ко всему живому, к детям особенно, какая-то очень естественная человечность. Они отзывчивы, но не из общего чувства долга или усвоенных понятий о справедливости, которых как раз может не быть, а по непосредственному побуждению, здесь и сейчас. Я бы назвал это альтруистическим инстинктом, если бы альтруизм, правда, совершенно иного рода, но не менее, а, может быть, более действенный, не был свойствен и многим представителям другой стороны оси. И если бы среди самых что ни на есть синтонных циклотимиков не встречались и самые эгоистические мерзавцы.

Это уже иное измерение, но представители каждого из полюсов входят в него по-своему.

ДАЛЬНЕЙШИЕ ПОХОЖДЕНИЯ ТОЛСТОГО ДЬЯВОЛА

Из трех разновидностей циклотимного темперамента, которые различал Кречмер: живой тип, тихий, самодовольный тип, меланхолический тип, — моего Мишку нельзя отнести ни к одной, а вернее, можно ко всем трем сразу. Когда он в своей депрессии, то это тип тихий и малохольный (слово это, хоть и далеко от научной терминологии, наиболее точно передает Мишкино состояние, и заменить его мне нечем).

В это время он становится особенно похожим на своего отца, весьма неважно относится к собственной персоне и особенно высоко ставит других. При депрессиях у циклотимиков это закон, в тяжелых случаях дело доходит до пышного бреда самообвинения; у депрессивных шизотимиков такое бывает редко, скорее речь идет об общем разочаровании.

Но вот депрессия постепенно проходит, и Мишка вступает в фазу, которую можно назвать промежуточным тонусом. Скверное самоощущение покидает его, он делается благодушным, но еще вялый. Теперь это, пожалуй, спокойный юморист, одна из разновидностей тихого, самодовольного типа, а по старинной терминологии — флегматик. «Удобный муж, философ по крови, даже при обычной дозе разума», по определению Канта. Мишку можно в это время назвать и толстокожим рохлей, и отдаленным потомком Обломова.

(Всеобщему принципу избыточности флегматик противопоставляет торжество экономии: прежде всего ничего лишнего, тише едешь, дальше будешь. Это стайер жизненных дистанций, гений отсрочек: не терпит, но ждет, не превозмогает, но игнорирует. Он не баловень судьбы, как сангвиник, которого она иногда для острастки крепко наказывает, он не холерик, чтобы вырывать ее милости силой, незнакома ему и хроническая невезучесть меланхолика: судьба относится к нему с почтительным равнодушием, точно так же, как и он к ней. Если он ваш друг, то дружба с ним — прочный гранит; он обволакивает своей флегмой горести и заботы, он охлаждает горячие вихри сумасбродных идей. Если он гениален, то гениальность его кротка, если он зауряден, его заурядность величественна и окружена ореолом трезвого консерватизма. Если это художник, то он наивный эпический чудак, раз и навсегда успокоенный в своем удивлении. Это Пришвин, мудрый ведун, хранитель загадки жизни.

При всей своей темной скрытности меланхолик в конце концов понятен; флегматик же — истинная вещь в себе, непроницаемая прозрачность, непостижимая самодостаточность.)

До такого мой Мишка, конечно, не дотягивает, флегматичность для него, повторяю, переходный этап. В хорошем своем тонусе, который обычен, это живой и, я бы сказал, весьма самодовольный тип (хотя малохольные нотки все же есть). Он приходит всегда с анекдотом, который еле доносит, проделывает виртуозный пируэт в кресле и начинает болтать.

Болтовня его, к чести пикнического сословия, никогда не утомляет. Он всегда уместен, не праздничен, но согревает. Конечно, он тут же выложит последние новости про общих знакомых, жизнерадостно сообщит, что с кем-то полаялся, чем-нибудь хвастанет, но с обязательной самоиронией, отпустит пару терпких, но добродушных шпилек в адрес хозяина, моментально войдет в курс его теперешних дел, предложит одно, другое, всегда конкретно и реально. Попутно выяснится, что он кому-то что-то устраивает, кого-то выручает, кому-то помогает переехать на новую квартиру… Все это без тени надрыва и самопожертвования, с оттенком бравой беспечности. У него есть одна поразительная особенность: появляться в нужный момент. Он может год не давать о себе знать, но случись несчастье, и он тут как тут. Телепатия?

Этот бескорыстный блатмейстер, подвыпив, произносит человеконенавистнические речи и грозится стать бюрократом. Оказывается далее — хотя об этом он болтает меньше, — что и на работе он тоже что-то проворачивает и пробивает, не журавля в небе, но синицу в руки, что-то вполне достижимое, отчего и дело

Вы читаете Я и Мы
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

1

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату