подлинно творческих умов. Он стал изучать так называемые интеллектуально-карточные игры и опубликовал в 1928 году свою любопытнейшую «Стратегию карточной игры», где он пытается, своеобразно синтезируя заимствованный из математики метод теории вероятности и методологию шахматной игры, внести элемент научного мышления в такие игры, как экарте, винт, поккер и т. д. Рекомендуемая им стратегия может быть и правильна, но настолько сложна, что вряд ли найдется хоть один карточный игрок, который сумел бы мобилизовать достаточно энергии, чтоб овладеть ею, и достаточно хладнокровия, чтобы следовать ей. Для самого Ласкера эта книга явилась, вероятно, не более как умственным спортом, но этот спорт в стиле Ласкера. Громадное расстояние на первый взгляд отделяет «Философию несовершенства» от «Стратегии карточной игры», но и та и другая работа показательны для характеристики этого неутомимого интеллекта, этого неустанного организатора мысли и воли.
Так проходит девять лет. Ласкеру уже шестьдесят шесть. И с удивлением узнает шахматная среда, что он согласился принять участие в цюрихском шахматном турнире в августе 1934 года. Чем это было вызвано? — «Мне были интересны и симпатичны новые шахматные искания и устремления», — ответил на этот вопрос сам Ласкер.
Знакомство с новыми шахматными устремлениями состоялось. Но для Ласкера это было драматическим знакомством. Правда, в первом туре он разгромил нынешнего чемпиона мира Макса Эйве в партии, проведенной с юношеским темпераментом и необычайной силой. Шахматисты всего мира с изумлением и восторгом комментировали эту партию, — неужели он никогда не ослабеет, этот Ласкер? — спрашивали друг друга участники турнира...
Но после первого тура было еще 14. Шестнадцать шахматистов состязались в Цюрихе, из них 7 гросмейстеров и 9 швейцарских национальных мастеров, сила игры которых сравнительно не велика. У 8 из них Ласкер выиграл, с 9-м сделал ничью. Но в шести партиях с гросмейстерами сделал он всего 2½ очка. А в общем набрал 10 очков при четырех проигрышах и окончил пятым, позади Алехина, Флора, Эйве, Боголюбова. Скрыть было нельзя: это был неуспех, подобного которому Ласкер не знал за всю-свою жизнь. Согнуло время и его. И думали те, кому была дорога репутация экс-чемпиона: зачем он снова сел за шахматный стол? Неужели мир увидит трагическое зрелище, Ласкера, цепляющегося за каждый новый турнир, как за иллюзорную возможность убегающего и невозвратимого успеха? Неужели станет он на эту печальную дорогу бесцветных, вымученных ничьих, случайных побед и сокрушительных поражений? Неужели не найдет он в себе мужества после этой первой неудачной попытки — отказаться от дальнейших? Неужели кончит он, как Стейниц, как Тарраш, как многие другие, и придется читать сухие сообщения — на одном из последних мест вновь оказался экс-чемпион, окончательно утерявший свою былую силу? Неужели и ему отравят шахматы старость? Где же воля и разум Ласкера? И когда стало известным, что Ласкер будет играть в московском турнире 1935 года, в сильнейшем турнире, где ринется в бой с лучшими западными мастерами молодой отряд советских шахматистов, о силе которых уже догадывались, — стало больно за Ласкера.
Несомненно, московский турнир был самым трудным, но и одним из наиболее триумфальных испытаний за все 47 лет шахматной жизни Ласкера. Советские шахматные круги констатировали, что он вышел моральным победителем турнира. Не в спортивном результате было дело; не в том, что он оказался на третьем месте, не проиграв ни одной партии в сильнейшем турнире, набрав 12½ очков, лишь на пол-очка отстав от Ботвинника и Флора. И не в том даже, что он вновь, — в третий раз, — опередил Капабланку, разгромив его в блистательной партии.
Московские партии Ласкера восхищали своей многогранностью. Отчаянная схватка с Капабланкой, в которой форсирует Ласкер победу бурной атакой, проведенной так, что у Капабланки не было времени вздохнуть. Гениальная ничья со Шпильманом, опаснейшим бойцом, который, имея в эндшпиле двумя пешками больше, думает, что нет в мире силы, могущей предотвратить его победу, — и видит вдруг с удивлением, что незаметными ходами Ласкер создал такое положение, при котором ему, Шпильману, нужно добиваться ничьей. Сложно аранжированная, изумляющая богатством идейного содержания партия с Богатырчуком, которую не выиграл Ласкер только потому, что, утомившись, сделал в финале один неточный ход, — выиграй он ее, она считалась бы неувядаемым образцом шахматного искусства. Дерзкая партия с Каном, ультра-психологическая партия — он ошеломляет молодого советского мастера рискованной комбинацией, жертвует ферзя, за ладью и коня и триумфально ведет партию к победе. Но и во всех остальных — пусть кончилось большинство из них в ничью, — все то же всегдашнее ласкеровское стремление: победить рутину, убить штамп, найти неведомое, заблуждаться — но мыслить, ошибаться — но творить. Ищущий разум, несгибаемая воля, могучее хладнокровие и неустанная пытливость, — таков Ласкер в Москве на шестьдесят седьмом году жизни, на 47-м году своей шахматной игры. Кто сказал, что в мире есть старость? — как бы спрашивает Ласкер. И вопрос этот прозвучал в столице самой молодой в мире страны.
Эмануил Ласкер
Ласкер живет сейчас у нас в советской стране, вместе со своим верным спутником жизни, фрау Мартой Ласкер. Ласкер — эмигрант: человеку его мысли и психики Не по дороге с фашистской Германией. Но он мог бы всюду в мире найти пристанище — хотя бы в Англии или Америке, где он так признан и популярен. Однако Ласкер предпочел остающиеся и самые ценные для него годы провести у нас, где он нашел вторую родину. И это — точный его ход, глубоко обдуманный, соответствующий той его позиции, какую он создавал всю свою жизнь. Конечно, в Ласкере сказалась ограниченность его классовой природы, буржуазное окружение, в котором он жил. Помимо того идеалистическая философия Ласкера, выраженная в его трудах, глубоко нам чужда, мы воспринимаем ее как дряхлый голос из эпохи предистории человечества. И все же Ласкеру должен быть близок дух нашей культуры, как, впрочем, каждому большому и честному человеку с того берега.
Его разуму и воле, его реалистической мысли (речь не идет здесь о его философских концепциях) должна быть близка деятельность коллективного разума и воли, осуществляющих задачу спасения человечества. Он заканчивает свой путь в стиле всей своей жизни.
Возникает вопрос о ценности этой жизни.
«Легкомыслие было всегда чертой моего характера», — заметил как-то Ласкер. Если не заподозрить его в кокетстве, то придется притти к выводу, что эту черту своего характера он весьма тщательно скрывал на всем протяжении своей жизни: такой целеустремленной, серьезной, суровой кажется эта жизнь, так мало места в ней отведено элементам случайности, так звучен в ней лейтмотив труда и борьбы... Жизнь Ласкера, внешне спокойная, очень бедная драматическими событиями, как будто даже лишенная эмоционального содержания (если сравнить ее с жизнью Стейница), представляется, однако, если внимательно и объективно вглядеться в нее, жизнью человека, оставившего в эпохе чекан своей личности...
«До Ласкера шахматы любили, благодаря Ласкеру — шахматы стали уважать», — говорит о нем один из его современников. Это хорошая формулировка: тем более, что в отношении самого Ласкера к шахматам термин «уважение» кажется более соответствующим, чем «любовь»,
Но уважение к шахматам, с точки зрения Ласкера, означает прежде всего уважение к шахматисту. И вот тут внимательный взгляд может увидеть корни глубокого конфликта Ласкера с его средой. Сдержанный Ласкер не раз подчеркивал в своих горьких высказываниях отсутствие уважения к шахматисту, столь типичное среди буржуазных меценатов, субсидирующих турниры и матчи, а иногда и самих шахматистов. Пусть горечь книжки его «Мой матч с Капабланкой» моментами слишком субъективна,, но все же отчетливо виден протест против положения вещей, при котором шахматный мастер и даже чемпион мира должен зависеть в своем творчестве и в своей борьбе от благорасположения тех или иных покровителей шахмат и шахматиста. И когда со сдержанной горечью говорит Ласкер, что «шахматный мир» не может обеспечить нормального и спокойного существования крупных мастеров, творчество которых представляет собой, однако, большую ценность, когда приводит он имена мастеров, скончавшихся в голоде и неизвестности, — он взывает этим самым к уважению к шахматам и шахматистам. Но уважения этого не находит. По существу, это был тот же конфликт, который так много значил в жизни Стейница. Но у Стейница он принял формы