Улановский начинает ходить по комнате. Он поглядывает на меня с опаской, как будто я собираюсь в него из рогатки выстрелить. Он подбирает слова, а потом как бы зачеркивает и начинает сначала. Трудное дело: нужно мне доказать, что некоторые несправедливые поступки сами собой совершаются — ну, так, как травка на лугу растет: зеленеет, и все.

Я должен понять Павла Егоровича. Сколько ему на ремонт школы было выделено? Шестьсот рублей. А сколько требовалось, чтобы такую школу, как наша, в порядок привести? Пять тысяч! Ведь фасад уже был до того замызганный, что ни одну комиссию нельзя было за километр подпускать.

— Я сделал почти невозможное, — говорит Улановский, — я эти пять тысяч на заводе в порядке шефской помощи выбил. Из них две тысячи наличными. Эх, ты не поймешь, что это значит. Вот Павел Егорович и решил хоть как-то отблагодарить. Разве это так уж страшно?

— Вот и выросла травка, — говорю я.

— При чем тут травка? Не умничай! Хотя я себя сейчас поставил на место того парня, который на олимпиаде отличился. Он что, не в чести?

— Строптивый человек, — объясняю я, — Нагрубить может. Если что не по нем, молчать не станет.

— Ну вот, видишь. Он же сам виноват. Как можно отличать грубиянов!

— За успехи в математике, — подхватываю я.

— Ладно! — говорит Улановский. — Не думай, что ты один это понимаешь. Иди. Я сейчас буду по телефону говорить. Как фамилия этого парня?

На телефонный аппарат Улановский смотрит с отвращением: кажется, нелегкое дело я ему задал.

В другой комнате я прислушиваюсь.

— Здравствуйте, дорогой Павел Егорович! Хочу вас порадовать: я раздобыл для вас трубы…

Дальше я слушать не могу — ухожу на кухню: наведение справедливости, знаете ли, щекотливое дело.

В этот же день у мамы с Улановский происходит разговор о случившемся — я по лицам их вижу. Вырабатывали, конечно, линию поведения. Скоро я узнаю, что это за линия.

Перед сном мама заходит ко мне в комнату.

— Что это у тебя такой вид, как будто ты все лучше других понимаешь?

— Да? Не знаю, какой у меня вид: я читаю.

— А я вижу. Не вздумай воображать! Между прочим, Улановский мне сегодня сказал, что в тебе очень развито чувство справедливости. Мы рады за тебя.

— Завтра постараюсь еще чем-нибудь вас обрадовать.

— Не ломайся! Вот тебе пять рублей. Только учти, когда у тебя не станет матери, ничем твоя справедливость не будет вознаграждаться.

Она целует меня и сразу же суровеет: не слишком ли прав я оказался?

— Ты будешь последним дураком, если вздумаешь из-за этого задирать нос перед нами.

Уходит. Я смеюсь: отпустило, легче задышалось. Кажется, можно жить. А вот и мой советчик объявился. Наконец-то. Что скажешь? Не отвечает. Зашла посидеть молча.

По радио передают увертюру к «Севильскому цирюльнику», вон по улице бежит песик, добродушное создание, замечает меня, но и не думает лаять, он бескорыстно виляет хвостом — все это приметы везучего дня. А тут еще меня нагоняет мужественный шестиклассник, Генка Щукин, так мы его теперь будем называть, — и протягивает мне яблоко. Теперь мы с ним в большой дружбе, и я чувствую, что он готов сделать для меня почти невозможное.

Но главное везение впереди, а пока так себе, мелочи: Кочевник первый здоровается со мной — видно, он это решил заранее, — на следующей перемене он доводит задуманное до конца: нагоняет меня в коридоре и бормочет:

— Слушай, не так уж важно, кто поедет в Москву.

— Ты поедешь! — Он опять конфузится. Я его понимаю.

Что еще? В этот день обнаруживается, что парта, за которой я сижу, приятна на ощупь; на Виктории в этот день новые туфли; Улановский едет в командировку — и в пятом часу я выхожу из дому, чтобы купить ему в дорогу колбасы. В магазине, что рядом с нашим домом, такой, как нужно, не оказывается, я иду в другой магазин. Итак, начало пятого — время главного везения; я сворачиваю за угол: развороченная мостовая, две кучи щебня, привезенные для ее ремонта, и метрах в двадцати две фигуры, прислонившиеся к клену, — Генка Щукин и Андрюша Колесников. Чтоб Генка не лягался, Андрюша зажал его ноги своими, чтоб не мог вырваться, обхватил его одной рукой и — щелк да щелк, отпускает шалабаны. Я встречаюсь взглядом с Генкой, и вот тут, когда становится ясно, что отступить просто невозможно, мой советчик начинает беспокоиться, раньше мне не приходилось ее видеть такой суетливой. Каких только она мне советов не дает, пока я приближаюсь к Андрюше.

Улановский:

— Ты что, по-прежнему увлекаешься защитой посторонних?

— Да нет. Это для собственного удовольствия.

Он спокоен, но это только видимость: плешь выдает — покраснела. Я опасаюсь, что он сейчас ринется в школу выяснять, кто это разбил мне голову. На повязку с проступившей над правым глазом кровью они с мамой смотрят с одинаковым видом: будто эта повязка сейчас заговорит и все им растолкует.

Мама (в третий раз):

— Я пытаюсь понять и не могу: как это можно изо всех сил запустить камнем в голову человека? Три сантиметра правее — и он бы тебя убил. Что сказала врач?

— Не волнуйся ты так. Я первый начал.

Ее почему-то сердит то, что я говорю «я первый начал». Она отходит к окну. Мы с Генкой в самом деле начали первыми: после того, как Андрюша ткнул меня под ложечку так, что не охнуть. Генка начал обстрел с кучи щебня, а я поддержал. Андрюша всего раз запустил в меня — и вот. Но сейчас я уже молодцом.

— Так что же сказала врач?

— Это был мужчина. Ничего не сказал. Только наложил швы.

Вечером начинаются визиты.

Наташа:

— Юра, но ты хоть раз ему съездил?

— Съездил, конечно, но не так удачно.

— Ну, ничего, — говорит она. — Все-таки ты ему тоже съездил.

Владик с ней согласен. Мне вспоминается, что в этом семействе два одинаковых чемодана, — я улыбаюсь, провожая их к двери.

Тут же я впускаю моего названого. Этот является ко мне, как к имениннику. Он молча целует меня. Наверно, по дороге решил, что вот так и должен поступить названый брат.

— Кажется, к тебе собирается Виктория.

Никак не пойму, как это мой названый все узнает: сведения к нему сами стекаются.

— Ты больше ничего не знаешь?

— Колесников хромает. Ты ему здорово угодил в коленку.

Сидит молча: похоже, чего-то ждет. Интересно, чего? Наверно, что я вызову на бой Теофило Стивенсона. Он считает, что самое время это сделать: в глазах спокойная гордость за меня.

А вот и Виктория. Проходит в комнату и, прежде чем сесть, смотрит зачем-то в окно.

— Я должна была это предвидеть. И что меня дернуло тогда тебе такое сказать!

Глаза блестят, и уж в них-то никакого сожаления, в них даже какие-то искорки появляются: что-то во мне она разглядела, вот только сейчас. Ее глаза мне больше нравятся, чем разговоры о несовершенстве

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату