здоровается с миром, — подумал я и добавил мысленно: — Смотри, Мехэлка… смотри, какая большая и красивая земля!» Его, беспомощного, стало вдруг очень жалко, я подбежал к нему, поднял высоко над головой и сказал:

— Смотри, Мехэлка, какой большой и красивый мир! Смотри лучше — теперь ты выше меня и тебе дальше видно!

Я снова опустил Мехэлку на землю, хотел обернуться назад, потому что почувствовал за спиной чье- то дыхание, но голову мою схватили чьи-то большие, сильные руки. По дыханию, по запаху я узнал отца — вытянул назад руки и похлопал его по бокам, что значило: узнал. Этот сигнал был понятен только мне и ему, потому что отец у меня был глухим, он слышал только громкий голос на небольшом расстоянии. Иногда он понимал речь по губам.

Вскоре подошли к нам бабушка и мама. Они были удивлены столь неожиданным появлением отца в разгар семужьей путины, но ни та, ни другая ни словом не обмолвились. Отец пытался улыбнуться, но на лице у него была тревога.

— Сайнорма[24]! — выдохнул он всей грудью, помолчал, глядя вдаль над нашими головами. — Сайнорма!..

Мать и бабушка всплеснули руками, только что сиявшие радостью лица их застыли. Я не знал, что такое война, но от самого этого слова пошел по телу холод.

— Война, говорят, началась. Большая война! Всех нас на ноги подняли. На тонях никого не осталось, кроме женщин.

— Йэ-э! Опять беда! — заверещала бабушка, возмущенно хлопая себя по бедрам. — Вот грех-то! Опять ведь беда пришла! Не зря, значит, так часто мне росомаха снилась. К беде это, говорят. Вот беда-то! Вот беда! Надо же так присниться! Только поставлю капканы — росомаха тут как тут. Ни одного капкана не оставит с привадой, всё утащит. Вот грех-то, вот грех-то! А? Мало ли голодали в ту войну? А? Тогда-то уж ладно: смутное время было, царя связали. Так ему и надо было! Всех, говорят, обирал. Последние жилы у бедняка тянул. А теперь-то что надо? Что не поделили?!

Голова у матери упала на грудь, она стояла молча, будто что-то вспоминала.

Так на тундру подул внезапно какой-то неведомый ветер. «Сайнорма!» — только и слышалось всюду. Люди стали ближе друг другу. Даже чумы, стоявшие где попало возле поселка, сгрудились в два-три дня на сухой, каменистой почве берега — так обычно сбивается вместе оленье стадо с появлением волков. Потекли отовсюду к домам оленьи упряжки. Людей стало много, как оленей в большом стаде. Упряжки уводили обратно в тундру женщины и дети. Мужчины с утра до вечера тянулись к большому дому, на крыше которого развевалось красное полотнище. Отца моего трижды вызывали в поселок. При каждом уходе отца мать плакала. Бабушка бранила её, говорила, что слезы только смерть скликают, не надо плакать, Микула не взяли ещё и, может, не возьмут — на что им глухой? — но мама продолжала плакать, вспоминая какого-то Сярати. Она его называла то Сярати, то Антоном.

— Микула, может, не возьмут, но ведь Антон-то сейчас в городе Двух Камней[25], в Ленинграде! Там всегда и идут войны, — обливалась она слезами, лицо её делалось кривым, совсем не похожим на мамино лицо, казалось даже страшным, а потому мне тоже хотелось плакать, очень больно ворочался в горле какой-то ком, похожий на неразжеванный кусок мяса. И я как будто бы снова слышал слова отца, которые он говорил, уходя в поселок:

— Хоть одного-двух пянгуев-то[26], может, и я уложу. Человек — не песец, не растает за мушкой.

Из поселка он возвращался подавленным, садился на кочку и бил себя по ушам:

— Почему я всегда хуже других должен быть? А? Уш-ш-и! Где же вы, мои уши?! Будь же ты проклят, этот сгнивший уже Нгодерма! — сокрушался он на своего бывшего хозяина-многооленщика, который его, четырнадцатилетнего батрака, застал однажды уснувшим на дежурстве в стаде и так набил по ушам, что отец мой с тех пор плохо стал слышать.

Он тяжело переживал свою глухоту, усиливавшуюся с годами, и очень не любил, когда напоминали ему об этом. По этой причине его, сильного, энергичного, знаменитого на всю тундру охотника, отличного стрелка, сейчас не брали на войну, и он чувствовал себя крайне обиженным.

— На войне, говорят, уши и глаза — прежде всего. Глаза-то у меня есть, но вот… слух! Тьфу! — злился он, уже сидя в чуме. — Опять я хуже всех!

— Это же, Микул, хорошо! Хорошо, сынок! — шамкала ему на ухо бабушка. — Голова на плечах будет.

Отец посмотрел на неё так, что она застыла с открытым ртом. Потом он ещё долго смотрел молча на бабушку, на лице у него бугрились желваки, дергались щеки.

— Глупо, мама! Стыдно мне за тебя! — сказал он зло, посмотрел немигающими глазами на макодан и добавил, обернувшись к бабушке: — Беда-то — общая, всех!

В чуме висела напряженная тишина. Бабушка сидела, склонив виновато голову.

— Ать-тва — левой!.. Раз-два-три!.. — отчетливо донеслось вдруг с улицы.

Я прислушался. Кто-то на улице без конца твердил «раз-два-три!» Иногда он говорил: «Ать-тва — левой!» В такт его странному счету сухая каменистая земля отдавала звоном.

Меня точно ветром сдуло с места — и вот уже на улице я увидел большую толпу людей. Они шли рядами по четыре человека, каждый нес длинную палку с острым верхом. Все люди были без малиц, в одних рубашках, шагали кто в сапогах, кто в пимах, а кто и босиком. Вскоре я разглядел, что остроконечные палки у них в руках все одинаковы и напоминают винтовки.

Стоя возле чума, я долго смотрел на появившихся людей и ничего не мог понять: то ли они играют, то ли ещё что. Сухощавый рослый мужчина в черных блестящих сапогах, в зеленой рубашке с блестящим кожаным ремнем и в зеленых штанах только и знал, что покрикивал на них. Люди то вышагивали на месте, то, вытягиваясь, ходили длинной змейкой в ряд по четыре человека, то бегали, то ползали, как на охоте, то с разбега тыкали острием палки валуны, кочки и бабушкин свернутый нюк, ударяя тут же тупым концом палки сверху. Конечно, нападение на нюк не понравилось бабушке, и она тотчас же с трепалом в руке выросла возле сухощавого мужчины в зеленом одеянии и в блестящих сапогах. Вскоре двое мужчин притащили нюк бабушки к чуму, и люди продолжали свою странную игру.

— Вот, сын, смотри: воевать они учатся, — услышал я вдруг слова отца, подошедшего ко мне неслышно. — Скоро на войну поедут эти люди и в людей будут стрелять. Война!

— Стрелять в людей?! Убивать?!

Не знаю, слышал ли меня отец? Я смотрел ему в глаза: лицо его расплывалось, теряло очертания, небо темнело, в груди у меня сделалось тесно.

7. НОЧНОЙ ГРОМ

Люди уходили на войну через каждые три-четыре дня. У меня и в уме не укладывалось: уехали, кажется, уже все, больше некому — но откуда ещё берется народ?! Упряжки в Пэ-Яха летели отовсюду каждый день. Им, казалось, не будет конца. И всё же, когда солнце ночами начало касаться спины моря, в тундре и поселке стало тихо.

Однажды в чум к нам зашла незнакомая женщина, Она встала возле меня на латы пелейко — нежилой половины чума — и сказала:

— Охотник у вас есть?

— Как не быть? — вопросом ответила бабушка, кивнув на меня.

— Есть охотник. Как без него? — улыбнулась мать. — Кому-то ведь надо раздувать огонь рода?

— Так вот, ребята, — незнакомая женщина, как слепая, смотрела поверх меня, будто она обращалась не ко мне или Сандре, а по крайней мере к десятерым. — Охотиться можно — никто не запрещает, надо охотиться, только, ребятки, костров не разжигайте: дым и огонь далеко видны. Ночи-то темнеют. — Она обернулась к бабушке. — Вечером или ночью, если горит огонь, поплотнее закрывайте полог. В Совете так сказали.

В поселке ночами стало совсем темно, потому что в домах все окна закрывались так, чтобы не

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату