Он разделил их на смены. Когда они перераспределились, стало более удобно.
«Мы должны будем выбраться отсюда в течение дня или же ослабеем, – подумал Блэксорн, – когда они принесут обратно лестницу, чтобы дать нам пищи или воды. Это будет сегодня вечером или завтра ночью. Почему они поместили нас сюда? Мы не опасны для них. Мы могли бы помочь дайме. Поймет он это? Для меня это был единственный способ показать ему, что наш настоящий враг – священник. Поймет ли он? Священник понял».
– Может быть, Бог и сможет простить тебе твое богохульство, но я нет, – сказал отец Себастьян очень спокойно. – Я не успокоюсь до тех пор, пока ты и твой дьявол не будут уничтожены.
Пот каплями сбегал по его щекам и подбородку. Он вытер его рассеянно, прислушиваясь к происходящему на палубе, как всегда, когда он был на борту и спал или был свободен от вахты и ничего не делал, так, чтобы попытаться услышать опасность до того, как что-то случится.
Мы должны вырваться и захватить корабль. Знать бы, что делает Фелисите. И дети. Надо посчитать, Тюдору теперь семь лет, а Лизбет… Мы уже год, одиннадцать месяцев и шесть дней из Амстердама, тридцать семь дней снаряжались и шли туда из, Чатема, добавим последние одиннадцать дней, которые она прожила до начала погрузки в Чатеме. Это ее точный возраст – если все нормально. Все должно быть хорошо. Фелисите будет готовить и ухаживать за детьми, убираться и разговаривать с ними, когда дети подрастут, такие же сильные и бесстрашные, как их мать. Прекрасно было бы вернуться домой, гулять с ними по берегу, и лесам, и полянам, – вся эта красота и есть Англия.
Годами он учился думать о них как о героях пьесы, людях, которых вы любили и за которых отдали бы жизнь, пьесы, которая никогда не кончится. Иначе боль от расставания была бы слишком сильной. Он мог чуть ли не сосчитать все дни, которые провел дома за те одиннадцать лет, что был женат. «Их было мало, – подумал он, – слишком мало. «Это трудная жизнь для женщины, Фелисите», – говорил он ей раньше. И она говорила: «Любая жизнь для женщины трудная». Ей тогда было семнадцать лет, она была высокая с длинными волосами…»
Слух предупредил его об опасности.
Люди сидели или склонились к стене, кто-то пытался уснуть. Винк и Пьетерсун, близкие друзья, тихо переговаривались. Ван-Некк и другие смотрели в пространство. Спилберген полуспал-полубодрствовал, и Блэксорн подумал, что он сильнее, чем им казалось.
Наступило внезапное молчание, когда они услышали шаги над головой. Шаги прекратились. Приглушенные голоса на грубом, странно звучащем языке. Блэксорн подумал, что он узнал голос самурая – Оми-сана? Да, это было его имя, но он не был уверен. Через момент голоса смолкли и шаги удалились.
– Ты думаешь, они дадут нам поесть, кормчий? – спросил Сонк.
– Да.
– Я бы выпил. Холодного пива, о Боже, – сказал Пьетерсун.
– Заткнись, – сказал Винк. – Ты достаточно сделал, чтобы заставить человека попотеть.
Блэксорн чувствовал, что его рубашка вся пропотела. И этот запах! «Ей-Богу, мне бы надо было принять ванну», – подумал он и внезапно улыбнулся, вспоминая. … Мура и остальные отнесли его в теплую комнату и положили на каменную скамью, его конечности все еще были онемевшими и двигались очень медленно. Три женщины под руководством старшей начали раздевать его, он пытался остановить их, но каждый раз, когда он шевелился, один из мужчин ударял по нерву – и он становился неподвижным, и как он их ни обзывал и ни клял, они продолжали раздевать его, пока он не остался совсем голым. Не то чтобы он стыдился обнажиться перед женщинами, – дело было в том, что он всегда делал это в интимной обстановке, таков был обычай. И ему не нравилось, что его кто-то раздевает, пусть даже эти нецивилизованные люди, дикари. Но быть раздетым публично, как маленький, беспомощный ребенок, и быть везде вымытым, как ребенок, теплой, мыльной душистой водой, когда они тараторили и улыбались, а он лежал на спине, – это было слишком. У него началась эрекция, и чем больше он пытался ее остановить, тем становилось хуже. По крайней мере он так думал, но женщинам так не казалось. Глаза их расширились, а он начал краснеть. «Боже милостивый, один ты, наш единственный, я не могу краснеть!» Но он краснел, и казалось, что это увеличивает его размеры, и старуха захлопала в ладоши в удивлении и сказала что-то, все закивали головами, а она покачала головой с угрожающим видом и еще что-то сказала – они закивали еще старательнее.
Мура что-то сказал с большой серьезностью.
– Капитан-сан, мама-сан благодарит вас, это самое лучшее а ее жизни, теперь она может умереть счастливой! – И он и все они сразу поклонились как один, и тут он, Блэксорн, увидел, как смешно это было, и начал хохотать. Они вздрогнули, потом тоже засмеялись. Смех отнял у него последние силы, и старуха немного опечалилась и сказала об этом, и тут снова все вместе расхохотались. После этого его мягко положили в большую ванну, где было много воды, и вскоре он уже не смог ее больше выдерживать, и его, задыхающегося, положили снова на скамью. Женщины вытерли его, а потом пришел слепой старик. Блэксорн не знал, что такое массаж. Сначала он пытался сопротивляться этим щупающим пальцам, но потом их волшебная сила покорила его, и вскоре он лежал, чуть ли не мурлыкая, как кошка, когда пальцы нашли узелки и разогнали кровь, этот эликсир, который скрывался под кожей, мускулами и жилами.
После этого его отнесли в постель, слабого, полусонного, и там была девушка. Она была терпелива с ним, и после сна, когда к нему вернулись силы, он овладел ею очень осторожно, хотя так долго воздерживался.
Он не спросил ее имени, и утром, когда Мура, напряженный и очень испуганный, с трудом разбудил его, она ушла.
Блэксорн вздохнул. «Жизнь удивительна», – подумал он.
В погребе опять разворчался Спилберген, Маетсуккер проклинал свою голову и стонал, не от боли, а от страха, мальчик Круук был почти в обмороке, и Жан Ропер сказал:
– О чем ты смеешься, кормчий?
– Пошел ты к черту!
– Кстати, кормчий, – сказал Ван-Некк осторожно о том, что было у всех в голове, – вы очень неразумно атаковали священника перед этим поганым желтым негодяем.
Таково было общее, хотя и осторожно высказанное мнение.
– Если бы этого не случилось, я не думаю, чтобы мы были в этой грязи.
Ван-Некк стоял на расстоянии от Блэксорна.
– Все, что нужно было сделать, – это опустить голову в пыль, когда этот негодяй хозяин оказывается поблизости, и они становятся кроткие, как овечки.
Он подождал ответа, но Блэксорн не ответил, только повернулся к двери на лестнице. Казалось, что никто не сказал ни слова. Но напряжение увеличивалось.
Паулюс Спилберген с трудом поднялся на одном локте.
– О чем вы говорите, Баккус?
Ван-Некк подошел к нему и объяснил все про священника и распятие, и что случилось, и почему они здесь. Его глаза болели сегодня больше, чем обычно.
– Да, это было опасно, кормчий, – согласился Спилберген. – Я бы сказал, совершенно неправильно – передайте мне немного воды. Теперь иезуиты вообще не оставят нас в покое.
– Тебе бы следовало сломать ему шею, кормчий. Иезуиты все равно не оставят нас в покое, – сказал Жан Ропер. – Они противные вши, а мы здесь, в этой вонючей дыре, в наказанье божье.
– Это чушь, Ропер, – сказал Спилберген. – Мы здесь потому…
– Это божье наказание! Нам нужно было сжечь все церкви в Санта-Магдалене, а не только те две. Спилберген слабо отмахнулся от мухи.
– Испанские войска перестроились, и нас было меньше одного против пятнадцати. Дайте мне воды! Мы разграбили город, и захватили добычу, и ткнули их носами в грязь. Если бы мы остались и не отступили, нас бы убили.
– Что делать, если мы выполняем волю Бога? Он оставил нас.
– Может быть, мы здесь, чтобы выполнять божью волю, – сказал Ван-Некк успокаивающе, поскольку Ропер был хорошим, хотя и слишком религиозным человеком, умелым купцом и сыном его партнера.
– Может быть, мы сможем показать этим туземцам ложность папизма? Может быть, мы могли бы обратить их в свою истинную веру.