французские купеческие суда. Однако вчера еще казавшееся незыблемым могущество императора резко пошатнулось под ударами русского фельдмаршала Кутузова. Корсиканцу приходилось напрягать все силы, чтобы подавлять возникающие повсюду волнения. Средиземное море моментально утратило для него свое значение.
«Обстановочка для корсаров самая подходящая…» — подумал Чивоне и сердито сплюнул.
Рафаэла Парвизи взяла маленького Ливио на руки. Только что оживленно болтавший малыш задремал. Во сне он улыбался. Луиджи Парвизи ласково посмотрел на своих самых близких и преданных людей. На коленях он держал тонкую доску с приколотой бумагой для рисования.
Капитан подошел поближе к Парвизи и, не замеченный им, заглянул через плечо:
— Великолепно, синьор Парвизи! Вы настоящий художник.
— Вы находите? — с улыбкой ответил Луиджи, оборачиваясь к капитану.
— Вполне серьезно! Я, правда, слабо разбираюсь в искусстве, но мне кажется, что нарисовать такую картину может только истинный художник.
— Не хотите ли, как обычно, немного посидеть с нами? — пригласила старого моряка синьора Парвизи. — Все равно уже сумерки, так что мужу моему придется отложить свой грифель в сторонку. Мы были бы рады провести часок в вашем обществе.
— Благодарю вас, вы предугадали мое желание.
Чивоне придвинул стул, на котором до этого сидел маленький Ливио, достал трубку и смущенно повертел ее в руке. Ему очень хотелось курить, и он собирался попросить у синьоры разрешения, однако она, не дожидаясь его слов, показала жестом, что ничего против не имеет.
Луиджи вытащил из-под готового рисунка чистый лист бумаги. Быстрыми четкими штрихами он изобразил на нем спящего мальчика. Это был всего лишь набросок. Утром он его закончит.
Прошло несколько минут. Капитан Чивоне набил тем временем трубку, раскурил ее и выпустил первое облако ароматного дыма. Луиджи отложил в сторону свои рисовальные принадлежности.
— Я хотел бы попросить вас кое о чем, синьор капитан, — начал разговор Парвизи.
— Слушаю вас. Если смогу, охотно исполню.
— Не могли бы вы завтра выбрать свободный часок и немного попозировать мне? Мне очень хотелось бы выразить вам этой картиной нашу благодарность за прекрасные дни, проведенные на «Астре».
— Это звучит так, будто вы у меня в долгу. Совсем напротив, синьор Парвизи. Это я должен благодарить вас за те несколько приятных вечеров, что вы и ваша милая семья подарили мне. Я всегда стараюсь предоставить пассажирам моего судна все, какие только возможно, удобства. Меня удручает только, что сам-то я не очень хороший собеседник, и я прошу вас и синьору быть снисходительными ко мне. Что же касается вашей просьбы, то я, разумеется, охотно исполню ее. Извините, если я скажу не очень ловко, но меня удивляет: ведь вы — купец, и в то же время — художник? Это кажется мне довольно необычным.
Парвизи не ответил, и капитан поспешил перевести разговор на другую тему:
— Если ничего не помешает, завтра вечером будем в Малаге.
— Так скоро? Это меня радует. Однако я должен еще вам ответить. После выполнения ежедневных обязанностей любому человеку нужно как-то разнообразить свою жизнь, разрядиться, так сказать. Одни ищут и находят эту разрядку в разных забавах и развлечениях, другие — в общении с природой, третьи зарываются в книги. Я же беру бумагу и грифель, и я счастлив.
— И другим доставляете своим искусством большую радость.
По лицу Парвизи пробежала легкая тень.
— В общем — да, — сказал он. — Лишь однажды мой скромный талант стал причиной озлобления и раздора.
— Вы разбудили мое любопытство.
— И мое тоже, дорогой, — удивленно подняла глаза на мужа Рафаэла. — Мне с трудом верится, что талант к рисованию может вызвать чью-то злобу.
— И тем не менее такое со мной случилось. Было бы вам известно, капитан, что еще совсем ребенком я управлялся с грифелем куда лучше, чем мои товарищи по играм с собственной склонностью к болтовне. Одиннадцати лет я уже отлично рисовал зверей. И не просто рисовал, чтобы зритель сразу мог узнать, какого именно зверя я изобразил, но и вводил иной раз в свои рисунки нечто неожиданное.
Он потер ладонью лоб и продолжал:
— Был у меня тогда один друг, вместе с которым мы подолгу играли. Ну вы же знаете, детская дружба не обходится без ссор и раздоров. Только что ты был готов за друга в огонь и в воду, а в следующий миг все летит кувырком, и он тебе уже не друг, и все ваши приятельские отношения кажутся навеки разорванными. Кажутся — к счастью, только кажутся. А на другой день вы снова играете как ни в чем не бывало. Вот и мы с ним однажды поссорились. Из-за чего — не могу теперь вспомнить это, да это уже и не важно.
Помню только, что мой друг тогда очень на меня обиделся и обиду свою выразил самым нелепым образом. Я и сейчас могу нарисовать, как он, надувшись словно мышь на крупу, полный презрения ко мне, сидел в углу нашего двора. Его глупое поведение разозлило меня. Сколько я ни просил, сколько ни умолял его вернуться к нашим играм, ничего не помогало — он уперся как баран. Я немного постоял в растерянности, потом сунул поглубже руки в карманы, свистнул и поспешил покинуть арену трагедии. В карманах я нащупал листок бумаги и полустертый грифель. Эти предметы я постоянно носил с собой, как другие мальчики таскают в карманах веревочки, ножики, фруктовые косточки, разные камешки и всякую прочую дребедень. Когда мои пальцы ощутили бумагу и уголь, мне в голову пришла идея. Нарисую-ка я своего друга в теперешнем его состоянии! До сих пор сожалею, что я это сделал. Но он был маленький упрямец, а я полыхал гневом и яростью. «Ну и устрою же я тебе», — порешил я. Мой сотоварищ по играм сидел спокойно, как настоящая модель, словно и не замечая, чем я занят. Возможно, ему даже льстило, что я его рисую. Да, я нарисовал его, но не таким, каков он был в действительности, не долголетнего своего друга нарисовал, а некое тупо уставившееся перед собой пучеглазое, горбатенькое существо с ослиной головой и длинными ушами. Мало того, в усугубление своей глупости, я еще нарядил его в потрепанный разбойничий костюм. Мне хотелось, чтобы он понял, что он дурень и злюка. Конечно, рисуночек мой был не ахти какой мастерский, и выполнил я его с нарушением всех масштабов. Однако ослиная голова была в общем-то узнаваема, как при некоторой фантазии и разбойничий костюм. И все же работой своей я остался недоволен и, не зная, чем бы ему еще досадить, надписал по нижнему краю: «Это ты! Глупый, как осел, и злой, как разбойник». Надписал и швырнул ему бумагу. Упрямство его меж тем уже улетучилось, и моя душа смягчилась. Он улыбнулся, схватил листок и взглянул на рисунок. И вдруг он вскочил и набросился на меня, чтобы поколотить. Я ожидал этого: ведь потасовки у мальчиков — дело обычное, как летняя гроза. Но здесь-то, к сожалению, все пошло по-другому. Он сообразил, что я сильнее, и с рисунком в руке кинулся прочь, угрожая, что покажет его своему отцу и тот разделается со мной.
— И старый господин не замедлил вмешаться? — рассмеялся Чивоне.
— Конечно. Моему приятелю он запретил впредь играть со мной. Наша дружба разбилась вдребезги. Мы и теперь, встречаясь, не узнаем один другого.
— Но, Луиджи, почему же ты после-то не попытался объясниться со своим другом, рассказать ему о своем тогдашнем настроении и уладить все, как было?
— У меня завелись новые друзья, и, потом, я же нашел тебя, дорогая. Одно я твердо усвоил после этой истории: надо уметь владеть собой, не давать воли мимолетной горячности. Сказанное в сердцах обидное слово может многое напортить. Но оно отзвучит — и нет его. Совсем иное дело — слово написанное или рисунок. Они остаются, и ничем их не сотрешь. Да, так вот, синьор Чивоне. Глупая мальчишеская выходка аукается еще и сейчас. Мне даже и рассказывать-то об этом больно и стыдно. Постарайтесь побыстрее позабыть услышанное, дорогой капитан, очень буду вам признателен. Мне не хотелось бы, чтобы об этом пошли разговоры.
— Совершенно с вами согласен, синьор Парвизи.
Капитан чувствовал, как волнуется его молодой земляк, понимал, что обычной неспешной беседы теперь уже не получится, и потому счел за лучшее раскланяться.
— А твой рисунок и в самом деле — единственная причина вражды между… — Она слегка замялась, — Гравелли и нами?
Луиджи удивленно взглянул на нее, пожал плечами, но ничего не ответил.
И тут Рафаэла высказала мысль, возникшую у нее во время рассказа Луиджи: