тоже был новый, ярко-красный, с кожаным седлом. Сама не знаю почему, у меня было такое чувство, будто я вхожу в дом, где живет много детей. И от этого мне хотелось смеяться и одновременно плакать.

На кровати лежал конверт с моим именем. Почерк был незнакомый, изящный, не сегодняшний. Без адреса, было написано только: «Мадемуазел Лайле. Париж». Я вскрыла его и не сразу поняла, что там, а это был просто-напросто паспорт, французский паспорт на имя Маримы Мафоба.

Подвал был пуст. Хурии и Паскаль-Малики давно и след простыл. Колыбельки не было. Мне стало грустно, хотя в глубине души я давно поняла, что Хурия ушла насовсем и больше не вернется.

В паспорт, перед той страницей, где фотография, было вложено письмо. Я узнала каракули Хакима. Я всегда с трудом разбирала его конспекты. В письме было все понятно, но я читала его и перечитывала и ничего не понимала.

«Дорогая Лайла!

Дедушка, перед тем как уйти, припрятал этот паспорт для тебя. Он говорил, что ты ему все равно как родная дочь и этот паспорт должен быть у тебя, чтобы ты могла поехать, куда тебе вздумается, как любая француженка, потому что Марима не успела им воспользоваться. Насчет фотографии не беспокойся, ты сама знаешь, для французов все чернокожие на одно лицо.

Мне бы хотелось повидать тебя до отъезда. Я все-таки решил отвезти Эль-Хаджа домой. У меня есть деньги от банковской ссуды, которую я взял на учебу, это будет им лучшее применение, жаль только, что ты не проводишь вместе со мной дедушку в Ямбу. Но теперь у тебя есть паспорт, и ты можешь когда-нибудь приехать туда, а я объясню тебе, как найти его могилу.

Обнимаю тебя.

Хаким».

Когда я наконец поняла, то почувствовала, как слезы переполняют глаза, — такого со мной не случалось с тех пор, как умерла Лалла Асма. Никогда ни от кого не получала я такого подарка — мне подарили имя и законное право на существование. Я плакала оттого, что видела его, как живого, — слепого старика, который медленно водил иссохшими пальцами по моему лицу, по векам, по щекам. Никогда и ни в чем Эль-Хадж не ошибался. Он называл меня Маримой не потому, что тронулся умом. Просто это было все, что он хотел и мог мне дать: имя, паспорт, свободу отправиться на все четыре стороны.

12

Я знала, что весна не за горами, потому что в торговом центре расцвели деревца. Смешные такие деревца, их сажали вьетнамцы, — карликовые сливы, вишни и персики — покрылись белым и розовым пухом. Небо было все такое же серое и холодное, но дни стали длиннее, и от этих пушистых зябких шариков делалось хорошо на душе.

Уже которую неделю не было ни слуху ни духу от Ноно, да и от его друзей тоже. Я больше не ходила в метро на «Реомюр-Себастополь» слушать музыку джумбе. Звонила Симоне, однако на автоответчике раздавался только голос доктора Жуае, солидный такой и надменный, от которого пробирал озноб. Называть себя я не стала. Иногда ночами, одна-одинешенька в подвале, я слышала мерный стук мотора за дверью, и мое сердце отчаянно колотилось не в такт, оттого что мне было страшно. Но это шалило мое воображение.

Однажды в полдень вернулся Ноно. Еще немного — и я б его, пожалуй, не узнала. Голова у него была обрита наголо. И глаза стали странные, тревожные, бегающие, это было что-то новое. Я приготовила ему поесть, блинчики с сыром, его любимые, жареную картошку, хлеб с «нутеллой». Ждала, что он расскажет мне, где был, что делал.

Но он молчал. Ел торопливо, запивая большими глотками кока-колы. Впервые я видела его плохо выбритым, с жесткой щетиной на щеках, на подбородке, над верхней губой.

— Ты сидел в тюрьме?

Он ничего не ответил. Потом дернул головой: да. Покончив с едой, лег на свой матрас, уткнулся лицом в скрещенные руки. И сразу уснул.

Мне захотелось погреться его теплом. Уже сколько дней я была в подвале одна, ни с кем не разговаривала, только музыку ловила на моем стареньком приемнике. Я легла рядом с Ноно, обняла его обеими руками, а он даже не проснулся. Много часов мы пролежали так, не шевелясь, я слушала его сопение и пыталась угадать, где он пропадал все это время, вдыхала запах его затылка, спины. А когда мы проснулись, он взял меня, бережно, как в первый раз. Только сначала встал, чтобы достать из кармана куртки презерватив. Он называл их шляпами. Это он так хотел, я не просила, наверно, сама и не подумала бы. Ни о будущем, ни о ребенке, ни о болезнях.

Потом мы вместе поднялись на крышу нашим тайным путем: на лифте до тридцатого этажа, оттуда через люк на чердак и по пожарной лестнице. Небо нависало над нами синевато-стальным квадратом, словно окно в бесконечность. Вот тогда-то я и поняла, что мне пора уезжать отсюда.

На этой крыше мира ветер свистел в проводах и телемачтах. Странный звук здесь, посреди города, за тысячи миль от моря. Но он был, и был шум машин далеко-далеко внизу, на авеню Иври, на площади Италии и еще дальше, на набережных, на кольцевой автостраде, он накатывал волнами, тихонько, как прилив. Я вдруг почувствовала какую-то пустоту, накатило желание чего-то, нахлынуло во мне до боли. Это было из-за шума моря, так давно я его не слышала, с ума сойти. Я подошла к самому краю крыши, свесилась, подставив лицо ветру, как будто могла там, внизу, увидеть море. Ноно едва успел оттащить меня. Он ничего не понимал: «Ты что? Рехнулась? Жить надоело?» А я подумала: «Значит, вот как бывает, когда прыгают из окна, они, наверно, думают, что там, внизу, море». Я повисла на нем: «Обними меня, Ноно, обними покрепче, мне так плохо». Он усадил меня за коробкой лифтового мотора, где не так дуло. Я вся тряслась от холода, от изнеможения. Ноно снял кожаную куртку с бахромой и набросил мне на плечи. «Возьми, Лайла, — сказал он просто, — я тебе ее дарю, чтобы ты всегда вспоминала меня». У него было гладкое, плоское лицо, голова большая, почти как у карлика. Зато глаза добрые — черные-пречерные и добрые-предобрые. Я подумала, что он все понял и знает, что мне пора. Может быть, он это знал еще до того, как я сама поняла, потому и вернулся.

Я чувствовала: теперь все изменится. Что-то кончилось. Я была на крыше, на тридцать втором этаже, и мои глаза плакали от непомерной синевы неба — как в первый раз, когда Ноно привел меня сюда.

На сколоченном из досок столе, за которым я делала уроки для моего учителя Хакима, лежало письмо на казенном бланке. Домовладельцы обнаружили махинации со счетчиками и неизвестно куда улетучившиеся киловатты. Расследования было не миновать. Виновных разоблачат, выдворят и накажут, как полагается. Я оставила письмо на виду, чтобы Ноно знал. И хлопнула железной дверью с номером 28 так, что, наверно, слышно было на крыше башни.

13

Мы сели на поезд и поехали в Ниццу. Я говорю «мы», но на самом деле билет купила только я одна. Жуанико вошел со мной в вагон, как будто провожал, и прошмыгнул в купе, а там забрался в багажную сетку. Просто так, смеха ради, не очень-то ему это было нужно. Он и без того улизнул бы от контролера, давно в этом наловчился.

В купе было только три человека. Двое внизу и я на верхней полке[10] . Я долго стояла в коридоре, курила сигарету за сигаретой и смотрела, как убегают назад огни. Жуанико тем временем слез со своего насеста. Он ничего мне не сказал. Синяк на его щеке налился чернотой. Когда я узнала, что отчим избил его, то решила, что он уедет со мной.

Я уже не помню, кому это первому пришло в голову. Может быть, и ему. Он так долго твердил: «Дай только срок, и я отсюда свалю». Вот срок и настал.

Он рассказывал мне, что в Ницце у него есть дядя, брат его матери, по имени Рамон Урсу. Ему бы

Вы читаете Золотая рыбка
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×