Иногда мне нравится сидеть дома, выставив ноги на солнце; сижу и вспоминаю. Это было давно, но я все еще об этом помню; недалеко от меня была Школа для Девочек. Четыре раза на дню они проходили мимо; в восемь утра, в полдень, в два часа дня и в половине шестого. Я всегда смотрел, как эти уродливые дуры идут группками по десять или двенадцать человек. Вообще-то четверо или пятеро были вполне ничего, и мне нравилось смотреть, как они идут мимо четыре раза на дню. Мне казалось, что у нас свидание; я мог заниматься, чем хотел, ходить на рыбалку, уехать на неделю, заболеть, но я знал, что они все равно тащатся мимо моего дома; это было здорово, потому что у меня вроде как был четкий распорядок времени. Знаешь, на что это похоже? На возвращение домой, где тебя ждут четыре стены, стол, стул и грязные пепельницы.

Забавно вспоминать все это здесь; в доме, который мне не принадлежит; где стоят украденные с пляжа шезлонги; и горят свечи, свистнутые из Портовой часовни. Газеты, вынутые из городских помоек. Ошметки мяса и картошки, банки ананасов в ликере, веревочки, обгорелые головешки, куски мела и прочая дребедень, доказывающая, что я живой и что я ворую. Я рад, что нашел этот дом; наконец-то я обрел покой, хоть и не знаю, на что употребить двадцать четыре часа, из которых состоят сутки. Двадцать четыре часа деревьев и тишины, я в ловушке мультика, который сам выбрал».

Ответ:

«Не могу тебе ответить; ничего не могу сказать о той, что написала фразу на листе алоэ; в голову пришла куча историй; я как будто не осмеливаюсь произнести их вслух, нужно написать все эти странные вещи, чтобы вытащить их из той мутной глубины, где они пребывают. Знаешь, в них нет уродства, сложенные вместе, эти обрывки записок, листья алоэ, на которых кто-то нацарапал ножом послание, ругательства, услышанные краем уха на улице, забавляют меня, пожалуй, они мне даже нравятся.

Вчера я ходила в кино; фильм был странный, но мне захотелось о нем поговорить; мне кажется, ты тратишь время на ерунду; растрачиваешь себя; так ты ни к чему не придешь; ты боишься всего, в чем есть чувство; а я хочу рассказать тебе историю. Не важно какую. Любую».

Ответ:

«Договорились. Будем рассказывать истории. У них мало общего с этой чертовой реальной жизнью, но это приятно; будем рассказывать нежнейшие истории, что-нибудь вроде истории о заснеженном и залитом солнцем саде. О вишневом саде. О саде, где в самом дальнем конце есть высокая белоснежная стена. На ветвях деревьев и на верху стены лежит снег. Он тает под солнцем и осыпается на траву тяжелыми каплями: кап-кап.

Одно дерево жалобно просит: «Тише! Тише! Не могу заснуть!» И скрипит ветками.

Но капли продолжают падать на землю и грохочут, и грохочут. А солнце отвечает:

«Сон! Кто говорит о сне! Никто не должен спать, когда я сияю с неба!»

На грушевых деревьях в саду полно больших спелых груш со шрамом на месте рта. Шрам нанесли птицы, но он все-таки очень похож на пару губ. И груши громко смеются.

Тогда одно из вишневых деревьев, самое старое, принимается ныть:

«Тише! Дайте поспать! Мне надо уснуть! Иначе я никогда не расцвету!»

Но капли плевать хотели на дерево. Перед тем как упасть, они вопят тоненькими голосками: «Тише! Тише! Кот на крыше!» Дразнят дерево.

По всему саду снег тихонько осыпается с деревьев на траву, и выходит очень забавно, кажется, будто идет дождь, а на самом деле вовсю светит солнце. & все жалуются. Трава — потому что зеленая и хочет сменить цвет. Сухие былинки — потому что иссохли. Корни — потому что им хочется увидеть небо; комья земли — потому что в них слишком много удобрений, травинки — потому что задыхаются. И листья фрезий тоже ноют, потому что покрыты белесым пушком, а это странно, когда листок покрыт чем-то белесым. А потом сад начнет медленно меняться; растает снег на вишневых деревьях; оголится стена, уйдет солнце. Станут другими шумы. Вишни, чтобы отомстить, будут скрипеть. Груши враз созреют и упадут на землю; некоторые расквасятся, измазав траву коричневой кашей. Другие уцепятся за ветки и будут висеть, истекая соком через шрамы-губы. Стена останется прямой, спокойной и безмолвной. Белой-белой. Неподвижной. И вот что случится: при виде красоты и благородства стены весь остальной сад устыдится своего звонкого беспокойства.

Мало-помалу в сад вернется ледяной покой. Лишь изредка кое-где прозвучат тихие жалобные голоса. Пройдет еще несколько часов, и все станет белым, зеленым, розовым; это будет похоже на чудесный, залитый сахарной глазурью торт, а ночь успокоит и усыпит и листья, и деревья».

Ответ:

«Моя дорогая Мишель,

Еще сегодня я думал, что лето когда-нибудь кончится; спрашивал себя, что буду делать, когда лето подойдет к концу, не будет ни тепла, ни солнца, когда все покроется водой и дождь будет идти не переставая.

Наступит осень, потом зима. Говорят, когда кончится лето, станет холодно. Я подумал, что не буду знать, куда деваться. Подумал, что люди, живущие в этом доме, однажды вечером вернутся на машине. Выйдут, захлопнут дверцы, поднимутся по тропинке на холм и снова поселятся в доме. А меня выкинут вон, может, еще и пинка дадут. Или жандармов вызовут. И меня насильно куда-нибудь увезут, увезут в такое место, где мне наверняка не захочется оставаться. Больше я ничего вообразить не могу. Все становится смутным, не знаю, что случится дальше.

Меня обвинят в куче вещей. Что много дней спал на полу; загадил дом, изрисовал обои, играл на биллиарде. Скажут, что срезал розы в саду, а когда хотел выпить пива, открывал бутылки, разбивая горлышки о подоконник, и ободрал всю желтую краску. Наверное, меня отправят в суд; оставляю мусор в доме в качестве завещания; смиренно надеюсь, что меня осудят и я всем своим существом расплачусь за то, что живу; если меня унизят, покарают, будут плевать в лицо, я обрету наконец судьбу и веру в Бога. Возможно, мне скажут, что я живу в таком-то или таком-то веке, например в XXVI, и вы узнаете, сколько я еще просуществую.

Впрочем, лучше думать о том, что я буду делать, если меня отпустят на свободу.

Рассказать об этом непросто, потому что в голове у меня куча разных планов. Детально я ничего не разрабатывал, но, как и все люди, много о чем думал, когда гулял по городу, один или с тобой, Мишель, или запирался в комнате и лежал в шезлонге.

Я мог бы, скажем, надеть траур и носить серый костюм с черной повязкой на рукаве. Ходил бы по улицам, чтобы люди думали, будто я потерял кого-то из близких, члена семьи, к примеру мать. Посещал бы все похороны, и после церемонии одни пожимали бы мне руку, другие обнимали, шепча сочувственные слова. Главным занятием стало бы чтение некрологов в газетах. Я стал бы ходить на любые церемонии — пышные и скромные. & мало-помалу привык бы к такой вот погребально-кладбищенской жизни. Выучился бы произносить подобающие речи, опускать, как дoлжно, глаза и со скорбным видом семенить за гробом.

Я полюблю посещать кладбища и целовать холодные лбы покойников, смотреть на их бледные веки и отвисшие челюсти, читать надписи на венках, надгробных плитах и вазонах с гипсовыми фиалками.

«Скорбим»

Я смогу, если понадобится, декламировать:

В этот день, день гнева, Уничижения и печали, В этот великий и горький день Когда ты придешь судить Землю Огнем…
Вы читаете Протокол
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×