стража.
Он сразу понял, что во дворе у дома шейха мужчины собрались на совет. Все они сидели на земле группами по пять-шесть человек вокруг жаровен, на которых в больших медных чайниках кипятили воду для зеленого чая. Hyp бесшумно проскользнул в их круг. Никто даже не взглянул на него. Все смотрели на группу воинов, стоявших перед дверью дома. То было несколько воинов пустыни в синей одежде — они застыли в полной неподвижности, не сводя глаз со старого человека, облаченного в простой белый бурнус с капюшоном, и с двух вооруженных юношей, которые по очереди о чем-то возбужденно говорили.
С того места, где он сидел, Hyp не мог расслышать их слов из-за гудения мужских голосов, которые повторяли или обсуждали сказанное. Когда глаза его привыкли к резкому контрасту между мраком и красным пламенем жаровен, Hyp узнал старика. То был великий Ма аль-Айнин, которого Hyp уже видел, когда отец и старший брат приходили поклониться шейху по прибытии к колодцам Смары.
Hyp спросил у соседа, кто эти двое юношей рядом с шейхом. И услышал в ответ: «Саадбу и Лархдаф, братья Ахмеда ад-Дехибы, которого прозвали Золотая Капля. Он скоро будет нашим истинным повелителем».
Hyp не пытался услышать слова двух молодых воинов. Он пожирал взглядом хрупкую фигуру неподвижно стоявшего между ними старца, чей бурнус выделялся ярким белым пятном в лунном свете.
Остальные также не сводили со старца глаз, они все точно слились в этом едином взгляде, словно на самом деле речь держал он и, стоит ему подать знак, все изменится, ибо он один может даровать им закон пустыни.
Но Ма аль-Айнин не шевелился. Казалось, он не слышит ни того, что говорят ему сыновья, ни непрерывного гула голосов сотен мужчин, сидящих во дворе его дома. Порой он чуть поворачивал голову и смотрел вдаль, поверх сидящих вокруг людей и земляных стен своего города, на темное небо, туда, где высились каменные холмы.
Быть может, подумал Hyp, он просто хочет, чтобы мы все вернулись в пустыню, туда, откуда пришли, и сердце Нура сжалось. Он не понимал, что говорят люди вокруг него. Небо над Смарой было бездонным, холодным, звезды утонули в светлой дымке лунного света. В этом было словно бы предвестье смерти и разорения, предвестье зловещего небытия, которое рождало тоскливую пустоту в неподвижных шатрах и в стенах города. Hyp особенно сильно ощущал это, когда глядел на хрупкую фигуру великого шейха, словно проникая в самое сердце старика, проникая в его молчание.
К Ма аль-Айнину по очереди подходили другие шейхи, вожди племен и Синие Воины. Все они говорили одно и то же голосами охрипшими от усталости и иссушающего зноя. Они рассказывали о христианских солдатах, захвативших южные оазисы и начавших войну с кочевниками; рассказывали о крепостях, возводимых христианами в пустыне и преграждающих доступ к колодцам вплоть до самого берега моря. Рассказывали о проигранных битвах, об убитых, которых так много, что даже не упомнить их имен, о женщинах и детях, толпами бежавших на север через пустыню, о скелетах животных, валяющихся повсюду на дорогах. Рассказывали об остановленных в пути караванах — христианские солдаты освобождали рабов и отправляли их на юг, а туарегам платили деньги за каждого похищенного в караване раба. Рассказывали о захваченных товарах и стадах, о разбойничьих шайках, наводнивших пустыню одновременно с христианами. Рассказывали о войсках христиан, у которых проводниками служат негры с юга и которые так многочисленны, что растянулись по песчаным холмам до самого горизонта. О всадниках, которые окружают шатры кочевников и на месте убивают всех, кто оказывает им сопротивление, а детей уводят с собой, чтобы отдать их в христианские школы в крепостях на побережье. И, слушая их рассказы, другие мужчины подтверждали: «Клянусь Аллахом, это правда», и гул голосов становился громче, он прокатывался по площади, подобный шуму налетевшего ветра.
Hyp слушал то нарастающий, то убывающий гул голосов, подобный ветру пустыни, что пробегает по барханам, и горло его сжималось: он чувствовал, что над городом и над всеми этими людьми нависла смертельная угроза, угроза, которой он еще не понимал.
Почти не мигая, смотрел он теперь на белый силуэт старца, неподвижно стоявшего между сыновьями, несмотря на усталость и ночной холод. Hyp думал, что только Ма аль-Айнин в силах изменить течение этой ночи, одним мановением руки успокоить гнев толпы или, наоборот, несколькими словами, которые будут передавать из уст в уста, разжечь его, всколыхнув волну горечи и ярости. Все мужчины, как и Hyp, глядели на него воспаленными от усталости и лихорадки глазами с обострившимся от пережитых страданий вниманием. Кожа у них задубела от солнечных ожогов, губы иссушил ветер пустыни. Они сидели почти не шевелясь, не сводя глаз с Ма аль-Айнина, ожидая одного только знака. Но шейх, казалось, не замечал ничего. Взгляд его был неподвижен и устремлен вдаль, через головы людей на земляные стены Смары. Быть может, он искал ответа на людскую тревогу в глубине ночного неба, в странном туманном ореоле, окружавшем лунный диск. Hyp посмотрел вверх, туда, где обычно горят семь звезд Малой Медведицы, но ничего не увидел. Только планета Юпитер застыла в холодном небе. Свет луны все окутал своей дымкой. Hyp любил звезды, отец научил его их именам с малолетства, но в эту ночь он словно бы не узнавал неба. Оно было огромным, холодным и слепым, затопленным белым лунным светом. На земле красные пятна жаровен причудливо освещали лица мужчин. Быть может, это страх так изменил все вокруг, иссушил лица и руки мужчин, оставив от них кожу да кости, черной тенью залег в пустых глазницах; это ночь заморозила свет людских глаз и вырыла бездонный провал в небесных глубинах.
Мужчины, стоявшие подле Ма аль-Айнина, наконец умолкли, каждый в свой черед. Hyp слышал об этих людях от отца. То были вожди грозных кланов, легендарные воины племен маакиль, ариб, улад-яхья, улад-делим, аросиин, ишергигин, воины племени регибат, чьи лица скрывались под черными покрывалами, и те, кто говорил на языке шлехов, ида-у-беляль, ида-у-мерибат, аит-ба-амран, но явились сюда и никому не известные люди, пришедшие от самых границ Мавритании, из Томбукту, те, что не захотели сесть у жаровен, а остались стоять у входа на площадь, закутавшись в бурнусы, с видом одновременно боязливым и надменным, те, что не захотели говорить. Hyp переводил взгляд с одного на другого и чувствовал, как на всех лицах проступает зловещая опустошенность, словно вот-вот должен пробить их смертный час.
Ма аль-Айнин не видел их. Он ни на кого не смотрел — разве только один раз его взгляд на мгновение задержался на лице Нура, точно шейх удивился, увидев мальчика среди многолюдного собрания мужчин. С этого мгновения, мимолетного, как вспышка едва уловимого света, от которого сердце Нура забилось чаще и громче, мальчик стал ждать, чтобы старый шейх подал знак собравшимся перед ним воинам. Но старик оставался все так же недвижим, словно мысли его были далеко, а двое его сыновей, наклонившись к нему, что-то тихо ему говорили. Наконец шейх извлек из своего бурнуса четки черного дерева и медленно опустился на землю, склонив голову вперед. Он начал молиться, повторяя слова, придуманные им для него одного, и сыновья его опустились на землю рядом с ним. И тут, словно этим простым движением было сказано все, голоса умолкли, и на площади, залитой слишком ярким светом полной луны, воцарилось напряженное, ледяное молчание. Отдаленные, прежде едва уловимые звуки, доносившиеся из пустыни: шум ветра, треск рассохшихся камней на взгорьях, отрывистый лай диких собак — постепенно заполнили тишину. Не прощаясь, не говоря ни слова, бесшумно, один за другим мужчины вставали и покидали площадь. Они шли пыльной дорогой поодиночке, им не хотелось разговаривать. Отец тронул Нура за плечо, и мальчик тоже встал и пошел. Но прежде чем покинуть площадь, он обернулся, чтобы посмотреть на странную хрупкую фигуру старца, который теперь, совсем один в лунном свете, повторял нараспев молитву, раскачиваясь, словно всадник.
В последующие дни тревога в становье у ворот Смары все росла и росла. Почему — объяснить было невозможно, но все чувствовали ее, точно сердечную муку, точно угрозу. Днем жарко пекло солнце, его беспощадный свет играл на острых камнях и в руслах пересохших рек. Вдали сверкали скалистые отроги Хамады, над долиной Сегиет непрестанно рождались миражи. Каждый час прибывали всё новые толпы бежавших с юга кочевников, изнуренных усталостью и жаждой; на горизонте их силуэты сливались со сменявшими друг друга миражами. Путники медленно передвигали ноги в сандалиях из козьей кожи, неся на спине свой скудный скарб. Иногда за ними шли отощавшие от голода верблюды, охромевшие лошади, козы и овцы. Люди торопливо разбивали шатры на краю стана. Никто не подходил к ним, чтобы сказать слова приветствия или спросить, откуда они пришли. У некоторых на теле виднелись шрамы — следы сражений с христианскими воинами или разбойниками из пустыни; большинство были совершенно обессилены, истощены лихорадкой и желудочными болезнями. Иногда прибывали вдруг остатки какого-нибудь отряда, поредевшего, потерявшего предводителей и женщин; чернокожие мужчины, почти совсем нагие, в лохмотьях; их пустые глаза горели лихорадкой и безумием. Они жадно пили воду из фонтана у ворот Смары, а потом ложились на землю в тени городских стен, словно хотели забыться сном, но глаза их оставались широко открытыми.
С той ночи, когда собрался совет племен, Hyp больше не видел ни Ма аль-Айнина, ни его сыновей. Но он знал, что ропот, утихший в ту минуту, когда шейх начал молитву, на самом деле не прекратился. Только теперь ропот этот выражался не в словах. Отец, старший брат и мать Нура ничего не говорили, они отворачивались в сторону, точно не хотели, чтобы их о чем-нибудь спрашивали. Но тревога все росла, она чувствовалась в лагерном гуле, в нетерпеливых криках животных, в шуме шагов новых пришельцев с юга, в том, как резко мужчины бранили друг друга или детей. Тревога чувствовалась и в едком запахе, запахе пота, мочи, голода, в том терпком духе, который шел от земли и от тесного становья. Тревога росла из-за скудности пищи; несколько приперченных фиников, кислое молоко да ячменная каша — всё это съедали наспех на рассвете, когда солнце еще не появлялось над барханами. Тревога чувствовалась в грязной воде колодцев, которую взбаламутили люди и животные и которую уже не мог сдобрить зеленый чай. Давно кончились сахар и мед, финики стали твердыми как камни, а мясо — плоть верблюдов, павших от истощения, — было горьковатым и жестким. Тревога росла в пересохших глотках и кровоточащих пальцах, во время дневного зноя, когда головы и плечи мужчин наливались тяжестью, и в ночную стужу, когда у детей, завернутых в старые кошмы, зуб на зуб не попадал от холода.
Каждый день, проходя мимо палаток, Hyp слышал, как голосят женщины, оплакивая тех, кто умер ночью. С каждым днем лагерь все больше охватывали гнев и отчаяние, и сердце Нура щемило все сильнее. Он вспоминал взгляд шейха, устремленный вдаль, к невидимым в ночи холмам, а потом вдруг, в мгновение, мимолетное, как вспышка света, скользнувший лучом по Нуру и озаривший его душу.
Все они пришли издалека в Смару, словно то была конечная цель их пути. Словно теперь обещали осуществиться все их помыслы. А пришли они сюда потому, что земля уходила у них из-под ног, рушилась за их спиной и не было у них отныне пути назад. И вот они, сотни, тысячи людей, собрались здесь, на земле, которая не могла их принять, на безводной, безлесной, голодной земле. Взгляды их то и дело устремлялись к тому, что виднелось на горизонте, к неприступным горным вершинам на юге, к беспредельным пустыням на востоке, к пересохшим руслам рек долины Сегиет, к высоким нагорьям на севере. И еще взгляд их терялся в бездонном безоблачном небе, где пылало слепящее солнце. И тогда тревога становилась страхом, а страх — гневом, и Hyp чувствовал, как над становьем прокатывается какая-то неведомая волна; быть может, то был запах, поднимавшийся от палаток и со всех сторон подступавший к Смаре. Был тут еще дурман, хмель опустошения и голода, преображавший все формы и краски земные, изменявший цвет неба; от него на раскаленных солончаках возникали громадные озера с чистой, прозрачной водой, а небесная лазурь населялась стаями птиц и роем насекомых.
На заходе солнца Hyp садился у глинобитной стены и смотрел на площадь, туда, где в ту ночь появился Ма аль-Айнин, на то ничем не отмеченное место, где шейх опустился на землю для молитвы. Иногда вместе с Нуром приходили мужчины и стояли недвижимо у ворот, глядя на красную глинобитную стену с узкими окнами. Они ничего не говорили, только смотрели. А потом возвращались в свои шатры.
Наконец, после всех этих долгих дней, когда на земле и на небе царили гнев и страх, после долгих студеных ночей, когда люди, едва успев заснуть, просыпались вдруг без всякой причины с лихорадочно блестящими глазами, обливаясь холодным потом, после этого бесконечно долгого времени, понемногу уносившего стариков и детей, внезапно — никто толком не знал почему — все поняли: пришла пора сниматься с места.