Этель погружала тело в горячий песок, смотрела на поднимающиеся до облаков сосны. Однажды вечером, в сумерках, когда летучие мыши принялись чертить над дюнами круги, охотясь на комаров в неподвижном воздухе, Этель и Лоран долго купались в спокойной воде незаметного прилива, лизавшего пляж, — не плавая, а просто отдавая себя едва ощутимым волнам. Над пляжем висело молчание, на протяжении нескольких километров — ни души. Они занялись любовью на ковре из острых ракушек, не снимая мокрые купальные костюмы; это напоминало какой-то призрак любви: напрягшийся член Лорана, прижавшийся к влагалищу Этель сквозь черную и белую ткань, долгий, медленный танец, понемногу убыстряющийся, дрожащая от прохладного воздуха кожа, капельки пота, соленого, как морская вода, Этель, закинувшая голову назад и закрывшая глаза, выгнувшийся над ней Лоран, глаза которого, наоборот, широко раскрыты, а лицо чуть искажено от усилия мышц спины и рук. Они прислушивались к прерывистому стуку своих сердец, сбивчивому дыханию. Этель кончила первой, Лоран — следом; он тут же откинулся на бок, сжимая ладонью ткань, на которой стала расплываться теплая звезда.
Восстанавливая дыхание, он молчал; потом хотел извиниться — он, всегда такой робкий, стыдливый; однако Этель не дала ему на это времени. Навалившись на него всем телом, она поцеловала его: на зубах скрипел песок, похожие на черные водоросли пряди полностью закрыли ее лицо. Он не смог произнести ни слова — сказать «Я люблю тебя» или что-то вроде этого.
Каждый вечер по песчаным тропкам они возвращались в пансион Лиу, с силой налегая на педали, — красные, растрепанные, исхлестанные ветром. Рано ужинали, не слыша шума голосов за соседними столиками, не прислушиваясь к словам Александра, традиционно выступающего перед своей аудиторией. Только Жюстина смотрела на них краем глаза — долго, немного печально: было похоже, что она всё знает. Они шли спать, каждый в свою узкую кровать, на свежие простыни, с прилипшими к спинам и застрявшими в паху песчинками, с комочками песка в ямочках пупков.
Лоран уехал в Англию. Он стоял на перроне Северного вокзала с маленьким чемоданом в руке, воротник френча расстегнут из-за жары, свернутая пилотка засунута под погон; благодаря солнцу и морю его кожа все еще казалась золотистой. Этель прижалась щекой к груди юноши, однако шум вокзала помешал ей услышать биение его сердца.
А затем ей сразу же пришлось вернуться в реальность. Будто кто-то яростно закрутил ручку кинопроектора: замелькали сцены, комично задвигались персонажи, заторопились люди, забегали глаза, быстро стала меняться мимика. Как только они приехали из Бретани, дом был выставлен на торги. В гостиной царила траурная атмосфера. Накрытая чехлами мебель, фортепиано «Эрар» с поднятой крышкой — чтобы покупатели могли нажать на любую клавишу, будто в этом что-то понимали. Однажды Этель, тяжело дыша, чувствуя бешеную злость, уселась на табурет — спина прямая как палка. Она начала играть — чуть скованно, но постепенно раскрепощаясь; звуки шопеновского Ноктюрна вылетали через балконную дверь, наполняя уже пожелтевший осенний сад, и ей казалось, что никогда она не играла так великолепно, никогда не достигала такой силы исполнения. Каждый пассаж уносился прочь сквозь листву каштанов, проникал в каждый падающий лист… Каждая нота, каждый лист… Она навсегда прощалась с музыкой, с юностью, любовью, с Лораном, Ксенией, господином Солиманом, Сиреневым домом, со всем, что знала. Скоро больше ничего не останется. Закончив играть, Этель захлопнула крышку, словно сундук с сокровищами, и старое фортепиано, всегда забавлявшее ее своим важным, солидным звучанием, загудело всеми струнами. «Жалоба или, скорее, болезненная усмешка», — подумала Этель. Глаза стоявшей рядом Жюстины покраснели от слез. «Подходящий момент поплакать», — прошептала Этель едва слышно. Да, момент подходящий, однако лить слезы надо было раньше, когда еще можно было что-то исправить.
Музыкальная пауза завершилась, пришлось снова возвращаться к делам. Перекупщики, антиквары, старьевщики, грузчики. Тайком появлялись тетушки, серые мышки, отщипывавшие по кусочку то здесь, то там: пару китайских ваз, хрустальное блюдо для фруктов, тарелку с фирменным знаком Ост-Индской компании, часы с боем, бронзовое пресс-папье в виде борзой, которое Этель привыкла видеть на письменном столе господина Солимана. И многое другое, что растерянные Жюстина и Александр позволили им унести. «На память о добрых временах» — оправдывались тетушки. Этель смотрела на них снисходительно. Наконец появился господин Жюж, судебный пристав, и занялся первичной описью имущества, походя присвоив набор серебряных чайных ложечек с позолотой; при этом, не моргнув глазом, он тихо произнес: «Не надо, мадемуазель, я сделаю опись исключительно в вашу пользу».
Единственная вещь, которую решительно попыталась отстоять Жюстина, был «Иосиф, проданный братьями» — большая отвратительная картина, якобы кисти Ипполита Фландрена; она досталась ей в наследство от бабушки по материнской линии и избежала описи. В самый ответственный момент Жюстина встала перед картиной, скрестив руки на груди, с такой решимостью во взоре, что грузчики не рискнули к ней приблизиться. Картину вынесли в коридор, и она присоединилась к разношерстной груде вещей, оставшихся неописанными и неприкосновенными. И никто, тем более Жюстина, не мог тогда знать, что опечатанный вагон, в котором будут перевозить эти вещи, попадет под бомбежку во время одного из последних налетов, когда «штуки»[30] станут атаковать железнодорожный мост, и что «Иосифа» украдут и он исчезнет навсегда. Продан, как это и должно было случиться, своими братьями — достойными людьми, поспешившими растащить содержимое развороченных бомбами вагонов.
III. Тишина
Июнь. Тишина…
Тишина над Парижем, вялый теплый дождик над покинутым садом. Александр замолчал двенадцатого июня. Он больше не слушал радио — голос, шипящий ложью про «наши победоносные войска, удерживающие врага по всей линии фронта вдоль Меза», про то, что «они никогда не перейдут Марну», — немцы тогда уже стояли под Парижем, их танки и бронеавтомобили сотрясали шоссе, бульвары Монпарнас и Сен-Жермен, Елисейские Поля!
Квартира как будто пережила полный разгром. Следы от картин — на стенах, от ножек фортепиано, платяного шкафа, неоготических комодов, от стола Александра — на полу. И повсюду клочки бумаги, обрывки электрических проводов, запрятанные в пыльные картонки люстры, которые никто не захотел купить, одежда и обувь, посуда, кухонная утварь. Ждали неизвестно чего. Вероятно, возвращения к обычной ЖИЗНИ: Казалось, кризис миновал. Даже настоящей войны не случилось. Все закончилось, едва начавшись. Стыдливые новости, голос фюрера, отскакивающий от пустых стен и усиливающийся, подобно буре, обрушившейся с летнего неба.
Воскресные обеды прекратились. Их завсегдатаи один за другим исчезли без объяснений. Даже сесть было не на что. Осталось лишь старое, рассохшееся, изъеденное жучком кресло Жюстины, отремонтированное с помощью клея и проволоки, но не прельстившее ни одного перекупщика.
В числе последних явился Клодиюс Талон, нацепивший маленький значок из эмалированного металла с изображением триколора ЛФД[33]. Он разглагольствовал. АФ[34] требовала запретить евреям быть владельцами кинотеатров! Он